Выбрать главу

Из относящихся к тому времени моих воспоминаний, связанных с Асеевым, самое яркое — двадцатипятилетний юбилей его литературной деятельности.

Юбилейный вечер был устроен в клубе писателей. Мне был поручен доклад, К. Симонову — приветственное слово от молодых поэтов. Перед началом вечера мы ожидали своего выхода в соседней с залом комнате. Симонов очень волновался, ходил взад и вперед, поправлял галстук, потом попросил меня прослушать написанное им слово. Я, по долгу старшего, прослушал, одобрил. Сам же, как человек, немало выступавший перед различной аудиторией, был спокоен. Слишком спокоен.

Вечер открыл Фадеев. Он не вышел на трибуну, а стоя за столом посреди многочисленного президиума произнес своим особенным, высоким голосом вступительную речь. Из стихов Асеева он выделял то, что любил: не игру созвучиями, или неологизмы, или «кручение сальто» в стихе — все то, чего немало было у Николая Николаевича, особенно в ранние годы творчества и в лефовский период, — а страстные публицистические стихи и ясную прозрачную лирику. Ведь сам Асеев писал о себе: «Я лирик по складу своей души, по самой строчечной сути». Высокий, очень прямо держащийся Фадеев говорил о «Семене Проскакове», о «Синих гусарах» и в заключение прочел целиком «Русскую сказку».

По тому, как он ее читал, чувствовалось, что именно это стихотворение ему ближе всех других из асеевских стихов.

Что же ты грустишь, моя лада, о моей непонятной песне? Радо сердце или не радо жить с такою судьбою вместе?! Если рада слушать такое, не проси у меня покоя.
Знать, недаром на свете живу я, если слезы умею плавить, если песню сторожевую я умею вехой поставить. Пусть других она будет глуше,— ты ее, пригорюнясь, слушай!

После этого наступил мой черед. Не могу без огорчения вспомнить о моем докладе. Я совершенно не понимал в то время, как неуместна лекция на юбилейном вечере, как не нужно в этом зале, заполненном писателями — сверстниками, друзьями, читателями, давно знающими и любящими Асеева, — говорить им то, что они и сами знают. Здесь нужно было горячее писательское слово, я же явился тем докладчиком-вороной, который зло осмеян в записных книжках Ильфа. Короче, — я провалился.

На десятой минуте меня слушали из вежливости, на пятнадцатой уже невежливо переговаривались друг с другом. И только сам Асеев был стоек и терпеливо слушал, посматривая на меня с другого конца стола президиума зорким голубым глазом.

Сразу вслед за мной вызвали Симонова. Он быстро прошел из коридора к трибуне, взлетел на нее и громко, вдохновенно сказал свое взволнованное патетическое слово, в котором восхищение поэзией Асеева соединялось с уважением к нему и благодарностью младшего поколения. Зал слушал его напряженно и наградил шумными аплодисментами.

Помню выступление Веры Инбер.

Соловей! Россиньоль! Нахтигаль! Выше, выше! О, выше! О, выше! Улетай, догоняй, настигай Ту, которой душа твоя дышит.

Она прочла эти асеевские строки в такой интонации, что они прозвучали, как ее собственные, инберовские стихи.

Асеев слушал всех и, казалось мне, затаенно улыбался: один из вас любит у меня одно, другой — другое, третий — третье, а все это — мое, все это — я, я объемлю все это многообразие. Да, юбилей был настоящим праздником не только его друзей и близких, но и всей советской поэзии.

И в первом ряду зала внимательно слушала выступления спутница всей жизни Асеева, золотоволосая Ксения Михайловна, Оксана, к которой обращено столько влюбленных стихов поэта.

С той поры минуло много лет, мои отношения с Асеевым не шли далее обмена приветственными словами при встречах, хотя все эти годы, за исключением военных, мы жили в одном доме и видели друг друга часто.

Но именно в последние год-полтора сложились у нас добрые и близкие отношения, и Николай Николаевич звонил мне, звал к себе и даже сетовал, если я долго не приходил. А мне, признаюсь, было как-то неловко первым искать встречи, я боялся утомить его, наскучить. Я же знал, как много ходит к нему поэтов, знакомых, друзей, как часто звонят ему из редакций и издательств.

С чего именно началось наше сближение, я не могу припомнить. Но было так.

Николай Николаевич в пижаме сидит на диване. Он седой, худой, лицо морщинистое, покашливает. Он уже почти никуда не выходит, не выезжает. Только весной его перевозят на дачу и поздней осенью обратно в городскую квартиру. Все его связи с жизнью осуществляются по телефону, который стоит на маленьком столике у дивана, через посещения друзей и молодых поэтов, которые приходят читать ему стихи, через газеты, журналы и книги. И все же ни возраст, ни давний туберкулез, ни прочие недуги, ни вынужденное сидение в четырех стенах не делают Николая Николаевича стариком. Он деятелен, он всем на свете интересуется, выспрашивает о новостях литературной жизни. Он много ежедневно пишет: стихи, статьи, готовит книгу. Он читает, откликается на телефонные звонки, сам звонит, говорит с людьми. В беседе с ним все время физически ощущаешь работу мысли Асеева, которая то роется, как крот, в занимающей его проблеме, то вдруг излучает мгновенной вспышкой поэтический образ, остроту, афоризм, блестку иронии.