Древний старик в посконном армячке выглянул из часовни; он замахал руками на пахолят, нагло глумившихся над русским обрядом, и пошел на них, ничего не видя сразу на свету, спотыкаясь на исчахших своих ногах. А пахолята стали метать в него камушки, и дед застрял посреди дороги, не зная, куда оборотиться, не понимая, откуда такая напасть. Но Кузёмка понял, и расправа у него была коротка. Не говоря ни слова, он рванул поводья так, что кобылка его, как змеей ужаленная, хватила с места и одним прыжком подскочила к плетню. Здесь Кузёмка ляпнул вдоль плетня шелепугоц своей, взвыли пахолята хором, мигом через плетень перекинулись и рассыпались меж деревьев.
— Поделом вам, пащенки! — крикнул им Кузёмка, но спохватился, вспомнив про письмо в колпаке у себя, бережно натянул колпак на голову и припустил во весь опор к Кремлю.
XXX. Черный возок и золотая карета
Кузёмка вернулся домой спустя час. А спустя еще час подкатил к Хворостининским воротам черный, ничем не приметный возок. И вышла из возка этого старица, а за ней полезли два мужика ярыжных, вошли они все трое в калитку, перемолвились со случившимся тут конюхом Жданом, погрозились псам дворовым и по тропке прошли прямо в поварню.
Аксенья с Антонидкою стояли спиною к дверям, раскрытым настежь: Антонидка прополаскивала в лохани тарелки и ложки с обеда, Аксенья вытирала их перекинутым через плечо полотенцем. И обе обернулись сразу, когда тень пала на пол от людей, загородивших двери.
Завидя старицу, Аксенья опустила руки, и оловянная тарелка, выскользнув из пальцев, завертелась по глиняному полу. И сама Аксенья опустилась в ужасе на пол и стала отползать от старицы, а старица, постукивая клюкою, наступала на Аксенью и приговаривала:
— Царевна!.. Аксенья Борисовна!.. Куды забрела… Дитятко родное… Уйдем отсюда!.. Уйдем… Негоже тут… Непригоже тебе быть здесь…
Но Аксенья все ползла по глиняному полу, по желтоватому праху, пока не забилась в угол и податься ей дальше некуда стало. Тогда она прокричала пронзительно и долго:
— А-а-а-а!..
И вслед за ней закричала Антонидка, заметалась по поварне, кинулась к дверям… Но мужики ярыжные сбили стряпейку с ног и, оглушенную ударом, сунули за печь. А старица, подобравшись к Аксенье вплотную, топнула ногой, клюкою стукнула, слюною брызнула:
— Замолчи, змея!.. Нишкни!.. А то я те в воду сейчас с каменем на шее!
Аксенья умолкла, только глаза она раскрыла немыслимо широко и замерла без движения, без дыхания. Ярыжные подняли ее с полу и понесли к воротам, живую или мертвую, того не ведали они и до этого не было дела им. И, когда хлопнула за мужиками калитка, князь Иван выглянул в окошко. Он только и увидел что Кузёмку посреди двора с разинутым ртом да старицу в черной однорядке, семенившую к воротам.
Тихо стало с той поры на хворостининском дворе. Днями солнце заливало нестерпимым светом пустое пространство между хоромами и житницей. По вечерам белёсый пар с озерков подстилался к окошкам работников, пустым и мутным, как бельма слепого. И Антонидка, не стерпев тоски, кидалась на лавку в подушку и начинала выть и присказывать, повторяя слышанное не раз на рынках, от странников, от калик перехожих, от старух убогих:
— Аксенья… царевна… малая птичка… белая перепёлка…
Но в поварню вбегал перепуганный Кузьма. Он зажимал рот Антонидке, он кричал на стряпейку, он увещевал ее:
— Уймись, Антонида… не накличь себе лиха… Твойское ли то дело? Уж и куды нам те лихие царские дела!
Антонидка перестала причитать, но выла еще подолгу тоненько и глухо в перовую свою подушку. И так прошло у них пять дней, а на шестой ясным утром подал Кузёмка князю Ивану оседланного бахмата, и князь Иван один, без стремянного своего, поехал со двора. Хоть и ранний был час, но людно было на улицах, а кое-где и протиснуться сквозь человеческие толпы не просто было князю Ивану. И только за Боровицкими воротами, уже в Кремле, дал всадник шпоры коню, чтобы хоть сколько-нибудь наверстать упущенное в уличной давке время.
Площадка перед дворцом была пуста, только конюхов кучка держала под уздцы царского карабаира. Князь Иван, оставив бахмата своего за воротами, побежал к крыльцу, шарпая луженою шпорою по траве. Но Димитрий и сам уже спускался с крыльца. Он был одет сегодня просто: суконный емурлук и суконная же мурмолка[112], только тесмяком бесценным опоясано было по стану. Лихо вскочил он в седло и на караковом карабаире своем двинулся к воротам. И карабаир тоже убран был немудро: ни обычных бубенчиков золотых, ни гремячих цепей, ни жемчужной кисти на шее.
112
Емурлук — верхняя одежда, обычно надевавшаяся на случай ненастной погоды. Мурмолка — высокая шапка с плоской, кверху несколько суживающейся тульей из какой-нибудь материи и меховыми отворотами.