Выбрать главу

Но было и другое — общее для всего древнего мира, общее для человечества вообще: сквозь даосскую проповедь об избавлении от желаний и боязнь конфуцианца «потерять лицо» в творениях древних проступают лики ненависти и нежности боль страдания и торжество властолюбия, суровая жертвенность и мучительность сомнений. Ничто человеческое не чуждо людям Древнего Китая: его история и философская мысль чаще всего лишь по-своему расставляют акценты. Особенное проступает на фоне общечеловеческого — именно поэтому китайские мыслители вызывали столь живой интерес у Льва Толстого и Германа Гессе, Бертольда Брехта и Джерома Д. Сэлинджера, а «Даодэцзин» вошел ныне в число наиболее часто переводимых в мире книг.

Тождество хода мысли претворялось в тождество образов, и порой сквозь чуждые реалии мы узнаем в притчах китайских

Учителей знакомые сюжетные коллизии и знакомых героев. Вот мы читаем у Ян Сюна (I в. до н. э.— I в. н. э.) об овце, напялившей тигровую шкуру, но сохранившей старые привычки — тянуться к сочной траве и бояться барсов; вот в «Замыслах враждующих царств» встречаем рассказ о простодушном тигре, который, идучи вослед за лисой, думал, что все бегут именно от нее — и невольно вспоминаем басни Эзопа... В тех же Эзоповых баснях мы находим историю пастушка, который так часто подшучивал над односельчанами, крича: «Волк!», что никто не пришел его спасать в минуту смертельной опасности, а у Хань Фэй-цзы — притчу о царе Ли-ване, ставшем, потехи ради, бить в сигнальные барабаны и устроившем ложную тревогу,— но все с тем же печальным концом... А в «Веснах и осенях Люй Бувэя» перед нами предстает фрагмент, воскрешающий в памяти уже библейский сюжет: матери древнего героя И Иня было видение покинуть родные места и, не оборачиваясь, идти на восток, как только из ямы, где толкут зерно, покажется вода. Пройдя десять ли, она все-таки обернулась и, остолбенев от ужаса, превратилась в тутовое дерево,— как тут не вспомнить жену Лота, в аналогичной ситуации обратившуюся в соляной столб! Закончить этот краткий перечень можно образом лягушки, всю жизнь проведшей в старом колодце и потому не способной судить о величии Океана — его мы обнаружим не только у Чжуан-цзы, но и в индийских «Упанишадах». Что же до общности моральных концепций, то, вслед за Львом Толстым, отметим хотя бы универсальный принцип «не делать другому того, чего себе не желаешь»— эти слова читатель прочтет в «Суждениях и беседах».

Китайская философская проза поражает своей парадоксальностью и лаконизмом, ее творения вели счет не страницам — их ведь и не было, а знакам: сюжет древней притчи мог быть развит всего в каких-то тридцати—сорока иероглифах. Легенда утверждает, что законченный текст «Весен и осеней Люй Бувэя» был вывешен у городских ворот с обещанием тысячи золотых тому, кто исправит хотя бы один иероглиф; но награда так и не была востребована.

Правда, невзирая на такую отточеность древнего текста, мы не заметим в нем привычной нам логической организованности: порой он может показаться нам просто хаотичным собранием мало связанных друг с другом высказываний и притч, иероглифической регистрацией «потока сознания». Случайными кажутся названия отдельных разделов, иногда обозначенных просто начальными иероглифами текста. «Учиться и...» называется первая глава конфуцианского канона «Суждений и бесед», поскольку она открывается словами Конфуция: «Учиться и постоянно повторять —разве это не прекрасно?» Впрочем, именно в этих словах, быть может, скрыта разгадка отношения человека древности к книге. Повторять — не только для того, чтобы логически осмыслить и заучить или приобрести определенное знание, но чтобы снова и снова пройти своей мыслью путь, пройденный мыслью Учителя. Идти его путем, отождествляя себя с ним, и тем самым приобщаться к обретенной им благодати — вот смысл подобного чтения, являвшегося еще и своеобразной медитацией, погружением в сокровенное. И когда дети хором повторяли текст, подчас еще не понимая его смысла — внешняя эта бессмысленность искупалась общением со словом на уровне более глубоком. Потому-то так высоко ценились в древней литературе иносказание, мысль, «не исчерпывающаяся словами», образ, способный пробудить в душе далеко идущие ассоциации.