Выбрать главу

 Леонида Максимовича тяготила его церковная безграмотность, он не хотел, чтобы в романе (в той же «Пирамиде») была написана богословская или церковная чушь. Чтобы какой-нибудь священник, читая, сказал: «Да что он, с ума сошел, что ли? Разве такое может быть!» Писатель этого опасался, он недостаточно знал жизнь Церкви изнутри, чтобы самому доходить до всех тонкостей, часть этих тонкостей он узнавал от меня, звоня по телефону и расспрашивая об устройстве мироздания и о церковных правилах. Ну, и кроме того, еще больше он получал от прямого контакта с Церковью. Не просто с рядовыми священниками, а с профессорами Духовной академии. Самый высокий уровень. Но тем не менее постоянно упрекал меня, что я редко звоню и редко у него бываю.

 Тогда я был очень плотно занят своей работой, и мне было, честно говоря, не до визитов. А сейчас я жалею, потому что очень много интересного пропустил, не узнал от него. Помню, например, фразу из его романа «Скутаревский», которая меня зацепила, там один брат говорит другому, что наука открывает только то, что душа уже знает. Очень тонкое наблюдение, и хотелось бы с ним об этом подробно потолковать, но... И еще, помню, меня поразило его умозаключение о том, что у каждого человека есть как бы две биографии: одна, которой он живет, — его должность, семья, дача, машина, квартира, карьера; другая — его ненаписанная биография. И такие ненаписанные биографии есть у всех. Как я понимаю, те, которые человек проживает внутри себя, в воображении, но не может прожить в реальности по ряду обстоятельств. Мне это очень понравилось. И конечно, если бы не моя немыслимая загруженность по работе, я общался бы с ним чаще, а так — я жил на окраине Москвы, он в центре, у Никитских ворот, а дача у него была в Переделкине. То есть нужно было долго и далеко добираться, особенно обратно. У меня же времени всегда катастрофически не хватало, и при всем желании чаще с ним видеться у нас получалось вынужденно редкое общение. Хотя Леонид Максимович явно стремился к общению.

 При таком взаимном стремлении нам все-таки удавалось встречаться несмотря на всякие препятствия, не идеологические, а житейские, несколько раз в год. И проводить время в беседах или поехать в Лавру или в Переделкино. Причем, когда мы ехали за город, он всегда говорил: «Я вас довезу, я вас довезу!» — и мы добирались не электричкой, а машиной, очевидно, обслуживающей его как секретаря Союза писателей.

 Дома у него была вполне заурядная обстановка, единственно, что поражало, так это растения. Цветы. Даже в городской квартире. Цветы и растения были необыкновенные, хотя, конечно, главный цветник располагался у него на даче. И об этом постоянно велись разговоры — он был страстным растениеводом, цветоводом. Не знаю, можно ли его назвать профессионалом в этой области, но большим любителем — бесспорно, что, может быть, даже важнее. Тут можно было бы многому у него научиться, если бы меня это интересовало, но, увы, эта сфера мне совершенно неинтересна, и когда Леонид Максимович показывал свою знаменитую оранжерейку с коллекцией кактусов в Переделкине, мне все это было явно ни к чему, а он ею так гордился! И придавал всему растущему особое значение.

 Леоновы у нас никогда не бывали, ибо мы с женой жили очень скромно и не были убеждены, что можем принять их достойным образом. А недостойно жена не хотела их принимать. Такая вот ситуация. Моя супруга, Вера Михайловна, была знакома с писателем по Историческому музею, где она занимала пост директора музея по науке, а Леонов там много работал и был членом разных комитетов по охране памятников русской старины. Поэтому, когда мы с ним встречались, он всегда передавал приветы моей жене.

 Звонили мы друг другу только по мере необходимости, то есть не на тему, как вы себя нынче чувствуете, какая погода... Чаще звонил он, всегда по делу: «Вот у меня такой вопрос: может ли быть скорость больше скорости света?» Я привел эту фразу просто в качестве примера, но скорость света его действительно почему-то очень волновала. Не исключаю, что после моих консультаций он что-то менял в своем романе, в «Пирамиде», которую толком и не кончил. Жаловался иногда, что всю жизнь пишет этот трудный роман, где один из персонажей — дьявол. Хотелось бы наделить его высшей мудростью, да нельзя: он антипод Богу. Поэтому приходится изобретать особый строй речи, особую лексику для дьявола, чтобы показать его высокомерие.

 Надо сказать, что Леонов всегда как бы соединял бесчисленное множество отрывков в единую ткань. На мой взгляд, иногда ему это удавалось, иногда — не слишком. Но он очень ревностно относился к физическому процессу писания — писал только от руки, считая, что мысль перетекает через руку на бумагу. Судя по тому, что он мне все это подробно рассказывал, он мне в какой-то степени доверял. Хотя вообще-то старался держаться на значительной дистанции от всех, особенно от братьев писателей. У него не было оснований мне не доверять, во-первых, потому, что я не имел никакого отношения к писателям и даже случайно не мог его подвести. Он знал, что никакой «протечки» быть не может. Во-вторых, как всякому человеку, ему хотелось с кем-то поделиться, тем более что он делился со мной вещами, в которых я мог оказаться ему полезным. Он мне не рассказывал того, где я не мог вмешаться и сказать: это так, это не так, это хорошо, это плохо, это правдиво, это неправдиво. Эпизод, где кто-то кому-то объяснялся в любви, он со мной не обсуждал — что я мог ему по этому поводу советовать? А вот там, где дело касалось мировоззрения, астрономии, физики, конечности скорости света, начала мироздания, — тут он меня использовал на сто процентов.