Выбрать главу

Нет, я не помнил такого дядю. Наверно, от пережитого страха всё забыл, да и этот Ислам, конечно, был слишком взрослым для меня. Нет, помню какого-то дядьку, который иногда со мной здоровался — высокий, с папироской в смеющемся рту.

Так вот, сыночек, он умер на днях. Он механиком работал в МТС, потом в совхозе. Говорят, когда работал, иногда во рту держал болтики или гайки… наверное, в лёгкие попал болтик. Так говорят. Шёл по улице, схватился за грудь и упал.

А ещё в нашей речке утонула моя подруга Рабига. красавица была, пела, как соловей.

А зачем я тебе пишу, сыночек? А сейчас, сыночек, старицы уже нет.

Я разглядела вчера — она вся засыпана песком, сором, какими-то колёсами. Здесь растёт тальник, камыш… даже не скажешь, что вода была. Что тут люди тонули.

Вот и моя жизнь, сынок, как эта старица. Живого места не осталось. Копай не копай. Помирать пора.

5.

Дочитав письмо, я тут же позвонил маме. Было воскресенье.

Сестра Шура сняла трубку. От её быстрого весёлого говорка мне стало легче:

— У нас всё хорошо, всё хорошо.

Хотя она всегда так говорит. Даже когда беда. Я помню, лет семь назад мама на улице в гололёд ногу подвернула… и Шура уговорила маму не говорить мне, чтобы не расстраивать.

— А что с мамой?

— Мама немного болела, но сейчас уже ей лучше. Я ей делаю уколы… кокарбоксилазу… бе один, бе шесть.

— А что случилось? Что-то же случилось?

— Слабость, больше ничего. Она немного упала. — Сестра, прекрасно говорящая по-русски, иногда вот так, слегка по-татарски ломает речь. — Совсем немного! Хорошо упала — виском никуда не попала… У нас всё хорошо. Как ты там? Не болеешь?

— Подожди. Она дома? К телефону не подойдёт?

— Она недавно уснула.

— Тогда не надо.

— Нерсе, эни? (Что, мама?) Услышала… сейчас я помогу ей встать. немножко поспала.

В трубке наступает тишина, слышен какой-то шорох, треск. Лезут чужие голоса. Боже, когда в России будет хорошая телефония? У мамы с Шурой телефонная линия включена в электросеть. Да и то хорошо для села.

— Здравствуй, сынок, — слышу, наконец, слабый голос мамы. Она пытается говорить по-русски. — Как твои дела? Как погода?

— Да при чём тут погода! Мамочка, тебе лучше? Ты слушайся Шуру.

— Я слушаюсь. — Мама переходит на родной язык. — Она меня опять колет, как сено вилами, я уже лежать не могу.

— Но так надо.

— Ой, сынок. Надо ли? Зачем? Недавно моя старая подруга умерла… а она была на год моложе. Румяная была, красивая… и вдруг упала. Говорят, гриб.

— Грипп?!..

— Шура подсказывает: не гриб, а тромб. Оторвался и куда-то ударил. — И она заплакала. — Сынок, если я ходить не могу, если всё забываю. зачем жить?

И я снова говорю те же слова, искренне, с великой болью в душе:

— Ты нам нужна!.. Эни! Багемем! (Родная) — пытаюсь ввернуть татарские слова. — Мы тебя любим. Мы тебя очень любим. Живи, как родной наш Урман, сосновый бор. Помнишь, я тебе рассказывал? Шишкин в нашем районе своих мишек рисовал. Всю жизнь, куда ни приезжал в России, в любой столовой висело «Утро в сосновом бору»… и так на сердце становилось радостно, словно к тебе приехал.

— Ты редко приезжал.

— Мама!.

— Понимаю. У нас тут нефть открыли, всё открыли. А в Сибири ещё не всё открыли, я понимаю.

— Да, мама.

— А наш Урман рубят вовсю. Скоро будет степь.

— Ты нам, как солнце, нужна, — я бормочу. Я знаю, мама всю жизнь любила высокие слова. — А солнце никто не погасит.

На мою старуху эти слова, кажется, произвели впечатление. Плачет, но молчит, не возражает.

— Мама, я тебе напишу письмо… а потом позвоню. Дай Шуре трубку.

Вновь слышу весёлый говорок Шуры. Так и вижу её, быструю, со шприцем или с чашкой в руке, скуластенькую, с улыбкой до ушей, которую она никогда не снимает с лица. Кажется, даже во сне улыбается. И вовек не поймёшь, что у неё на душе.

— У нас всё хорошо, — говорит Шура. Она одинаково быстро говорит и на русском, и на татарском. — Я за ней слежу, ты не беспокойся. А если беспокоишься, я тебя прошу: купи глицин и под язык. У нас даже врачи его сосут.

— Погоди! Может быть, что-то надо для мамы? Какие-то лекарства? Я достану.

— Всё есть.

— Денег пришлю.

— Ни в коем случае! — возмущается Шура. — У тебя семья, ты мужчина, нет! Я получаю достаточно, у мамы пенсия. Не надо.

— Тогда я буду звонить.

— Конечно, звони. Мы всегда рады. — И уже перед щелчком аппарата тихая её просьба. — Мама, не плачь.

7.

Я получил ещё одно горестное послание от мамы, почти повторяющее по смыслу её прежнее письмо — про старицу. То ли забыла, что уже писала мне, то ли решила какие-то мысли уточнить.

Она писала, что иногда летом можно увидеть ночью — из этой тины и песка, из гнилого камыша пламя синее вьётся. наверное, души погибших людей и рыб.

А ещё вспомнила — шофёр, который налил бензин в старицу, спился и умер прямо на берегу этой старицы, так говорит народ. Аллах милосерден, но и гневлив.

Нет уж, не вернуть юности, не вернуть чистых вод… они текут далеко… Говорят, в Москве можно прямо из-под крана пить. У нас воду провели — в ней даже стирать нельзя. Надо бы нам своему президенту пожаловаться.

А в старице такие кувшинки росли! И стрекозы над водой сверкали! И луна отражалась так, что по золотой воде хотелось пойти босиком.

И я, ответив маме большим письмом, позвонил в Урманский совхоз. Я назвал себя, к счастью меня вспомнили — мой однокашник, Коля Курбатов, работает там инженером, хотя уже на пенсию вышел. Я спросил у него:

— Сколько нужно денег, чтобы старицу очистить?

— Какую старицу?

— Да нашу. Которая перед селом.

— Нашу старицу? — и, сообразив, наконец, о чём я говорю, он звонко захохотал в трубку, как хохотал в детстве, когда мы с ним, сопливые хулиганы, приносили в школу лягушку и запускали под парту девочкам, а те начинали визжать и вскакивать на парты. — С чего это ты вдруг? Богатым стал? Да там экскаваторами копать не перекопать!

— И всё-таки. Прикинь.

— Да хоть сейчас. Итак, длина два. нет, даже три километра… глубина… ну, скажем, метра полтора. ширина. сколько тебе надо?

— Сколько была.

— Была метров сто. Ну, если даже пятьдесят. Сейчас, возьму калькулятор… Выемка одного куба. так. Да надо миллиона три, братишка.

— Всего-то! — обрадовался я. Если скинуться по кругу, может получиться. Один землячок у нас — генерал, живёт в Москве, очень богат. Другой там же, депутат в Думе.

— Да не рублей! — долетело до меня из трубки. — Ты что, думал — рублей?..

Так много?..

— Что, по родным местам затосковал?.. А возвращайся, лопатами, может, лет за полсотни раскопаем… — И Коля снова засмеялся, кому-то рядом там, в совхозе, поясняя прерывающимся голосом, кто звонит и зачем.

Нет, таких денег я не соберу. И нашу старицу воскресить не сумею.

Господи, но как же я люблю мою малую родину! Она мне иногда снится, как мучительно работающее сердце внутри другого, огромного сердца. И если это маленькое остановится, то замрёт и закаменеет большое.

8.

Мне спать не дают письма матери. Читаю дома, беру на работу. И всё эта старица лезет в глаза, на склоне возле которой стояла наша кривобокая избёнка, огородом до камышей.

На огороде мало что росло. Правда, плетень, хоть и вечно повален метелями и мальчишками, люто зеленел каждой весной. Конечно, картошка нарождалась, но рыхлая, морковь строчила мелкая, разве что лук со звездчатыми шариками радовал глаз, да на горке навоза множились кривые, но сладкие огурчики.

Мне приходилось копать мокрую липкую землю под грядки, сбивая наросший грунт с лопаты о колышки плетня или о нижние венцы предбанника. Баня находилась здесь же, в дальнем углу огорода, в десятке метров от воды. Когда вечером меня гнали помыться в только что натопленную, раскалённую баню (отец и мать шли последними, после моих сестёр), я, не выдержав зноя, порой стоял нагишом в дверях предбанника и слушал захлёбывающийся, сладостный, какой-то безумный стрекот лягушек по берегам да посвист вечерних птиц. И мне почему-то казалось, что именно эти минуты я не забуду никогда — может быть, потому что сейчас я здесь, один, при звёздах или луне, весь открытый, как скульптура из учебника. и стыдно, и жутковато чего-то. Но кто увидит с воды? Да ещё плетень между нами, он мне до пояса. да и темно.