Выбрать главу

Это убеждение я лично слышал от него, следуя с ним в одном автомобиле за государем на вокзале при нашем отъезде из Могилева, и я вынес впечатление, что это же убеждение не покидало его и по приезде в Псков, вплоть до разговора государя с «тремя генералами».

Имел ли он возможность передать с известной силой это свое мнение государю еще до подписания телеграммы об отречении – я не знаю; но если да, то благодаря такой возможности ему одному удалось бы в те минуты и часы исполнить свой долг перед Его Величеством и Родиной.

Мне кажется, что возмущавшее некоторых спокойное развешивание картинок в купе перед Рузским было умышленным – показным пренебрежением к разыгравшимся событиям, желанием нагляднее показать, что раз он, дворцовый комендант, спокоен, значит, и Рузскому не следует столичному бунту придавать чрезмерное значение.

Человеку с другим характером, пользовавшемуся большими симпатиями, это, пожалуй, более бы и удалось. Ведь мы знали, что ему по его должности многие карты в закулисной игре «революции» были открыты.

Но его обычная скрытность, далеко выходившая за пределы необходимости, и всегдашнее нежелание искренне делиться с нами своими заботами и тревогами сыграли в данном случае и для него, и для нас очень плохую роль.

И если он лично, а также и граф Фредерикс знали уже до вторичного прихода генерала Рузского с двумя генералами 2 марта, что вопрос идет уже об отречении, и не сочли нужным об этом нас предупредить, то этим они лишили нас последнего утешения и возможности всем сообща явиться к государю и умолять его отклонить домогательства лишь одного Петрограда и нескольких генералов, возмущавших нас до глубины души.

Но и для графа Фредерикса, как и для Воейкова, состоявшееся отречение явилось, видимо, таким же неожиданным, как и для нас.

К нашему отчаянию, как я сказал выше, мы об этом узнали слишком поздно – телеграммы были подписаны без нас и находились в руках Рузского.

Правда, свите, в том числе и Воейкову и графу Фредериксу, удалось оттянуть посылку роковых телеграмм до вечера, в надежде, что, как казалось нам, «веские доводы» Шульгина непременно придут к нам на помощь. Эти доводы пришли на помощь не нам, а другим…

Пусть об этом судит история и русский народ, принимая, однако, во внимание, что в те дни лживое слово вызвало растерянность и лживые представления не только у мирных штатских обывателей, но и у генералов, награжденных русскими крестами за храбрость…

Базили был принят государем, оставался у Его Величества недолго, и после короткой остановки в Орше поезд двинулся далее.

Не помню, на какой-то станции, недалеко от Могилева, ко мне в купе пришел встревоженный мой старик Лукзен и предупредил меня, что он слышал на вокзале, как какие-то, вероятно, прибывшие из Петрограда, солдаты рассказывали, что получено распоряжение немедленно по прибытии в Могилев арестовать весь императорский поезд и всех нас отправить в тюрьму.

Я его успокоил как мог, говоря, «что не всякому слуху надо верить» и что он скоро и сам увидит, что все это выдумки; но некоторые сомнения все же не переставали тревожить меня.

К Могилеву императорский поезд подошел немного позже 8 часов вечера.

На платформе вместо ареста и тюрьмы – обычная встреча, даже более многочисленная, более торжественная, чем всегда.

Прибыли и все иностранные военные представители в полном составе миссий, обыкновенно отсутствовавших в таких случаях.

Помню, француз генерал Жанен и бельгиец барон де Риккель молча, но особенно сильно и сердечно, как бы сочувствуя и угадывая мое настроение, пожали мне руку, как и серб полковник Лонткевич, видимо, взволнованный более других.

Остальные также находились в подавленном состоянии, и мне показалось, что чувство, быть может, более сложное, чем простое любопытство, привело этих людей на вокзал в таком необычном количестве. Каждый из них, как иностранец, так и русский, вероятно, думал и переживал события по-своему, но что-то, уже общее, более хорошее, высокое, человеческое, уже успевшее совсем отойти от политики, сказывалось в особой сосредоточенности и даже подчеркнутой почтительности при этой встрече.

Было ли в этом настроении уже начинающееся раскаяние в прежних измышлениях, прорывавшийся уже тогда страх перед будущим или только простое сожаление обо всем свершившемся, столь и так недавно желанном для многих, – я, конечно, не знаю.