Выбрать главу

В безлюдном Пскове мне такие мысли даже не приходили на ум.

Но почему они могли промелькнуть у меня именно здесь, так неожиданно, на могилевском вокзале, и внести с собою даже что-то похожее на горькое удовлетворение? В те минуты, каюсь, я не разбирался ни в правых, ни в виноватых. Я считал всех и вся, повинных как в клевете, так и в безумной игре в какой-то переворот, вызвавшей отречение. «Ну что?! Дождались?! Доигрались?!» – сказал я только эти презрительные слова обступившим меня тогда офицерам Ставки и отошел от них в сторону.

Государь спокойно спустился из своего вагона, молча, холодно поздоровался с Алексеевым и, обойдя, подавая руку, всех собравшихся, вернулся в свой вагон, куда для короткого доклада вошел вслед за Его Величеством и генерал Алексеев.

Было решено сначала, что мы останемся и будем жить в поезде, но после обеда вышла почему-то перемена: подали автомобили, Его Величество сел с графом Фредериксом и уехал в губернаторский дом, а мы, собрав свои вещи, двинулись по пустынным улицам вслед за ними.

В помещении верховного главнокомандующего было все по-прежнему, как и четыре дня назад…

Но я не стал дожидаться вечернего чая и ушел к себе: мне хотелось быть одному…

* * *

Этим же днем, 3 марта 1917 года, помечена и записка, писанная рукою государя и попавшая в числе других документов Ставки в руки большевиков.

Сведения о ней появились в газетной печати лишь в конце 1923 г.

В этой записке, составленной, вероятно, для памяти, в пути, после моего разговора с Его Величеством во время прогулки на станции о скорейшем отъезде за границу, государь писал:

«Потребовать от Временного правительства гарантий:

1) в беспрепятственном моем следовании с лицами, при мне находящимися, в Царское Село;

2) в беспрепятственном моем пребывании с теми же лицами в Царском Селе на время болезни детей;

3) в беспрепятственном следовании моем затем через Романов на Мурманске за границу, с теми же лицами;

4) по окончании войны в возвращении моем в Россию для жительства в Ливадии»37.

Об этих своих как будто уже тогда созревших решениях государь, к сожалению, ни в тот день, ни во все последующие дни не обмолвился со своей ближайшей свитой не только ни одним словом, но даже и намеком.

Узнал я о них лишь случайно, здесь, за границей, в 1925 году!

Вероятно, по приезде в Могилев государь передал эту записку генералу Алексееву для передачи его требований Временному правительству, что тот, надо думать, и исполнил38.

По всем данным, именно ответом на эту записку и была та телеграмма князя Львова, в которой он незадолго до отъезда государя из Могилева уведомлял Ставку: «Что Временное правительство постановило разрешить бывшему императору беспрепятственный проезд до Царского Села для пребывания там и для дальнейшего следования на Мурманск»39.

Во что превратилось это «разрешение» – всем известно!!!

* * *

Утром, в субботу 4 марта, после бессонной кошмарной ночи, в которой на этот раз опасения за судьбу моей семьи играли уже немалую роль, я отправился, как всегда, в губернаторский дом к утреннему чаю.

Государь уже был в столовой, немного бледный, но приветливый, наружно спокойный, как всегда. От Его Величества мы узнали, что в этот день прибывает в Могилев вдовствующая императрица Мария Федоровна и что поезд ожидается перед завтраком около 12 часов.

Что делается в Петрограде и остальной России, мы не знали; утренних агентских телеграмм ни нам, ни государю больше уж не представляли.

На мой вопрос днем по поводу этого обстоятельства кто-то из офицеров штаба мне ответил, что это делается нарочно, по приказанию начальника штаба, так как известия из Петрограда были настолько тягостны, а выражения и слова настолько возмутительны, что генерал Алексеев не решался волновать ими напрасно государя.

Но мы все же узнали, что зараза из Петрограда начала уже охватывать не только Москву, но и некоторые другие города и что окончательно сформировалось Временное правительство, в котором Керенский был назначен министром юстиции.

Помню, что последнее известие меня, подавленного и ничему более не удивлявшегося, даже вывело из себя: человеку, надругавшемуся в эти дни сильнее всех над нашим основным законом, вручали самое главное попечение о нем. К тому же Керенский в наших глазах являлся одним из самых злобных, наиболее революционно настроенных членов тогдашней Думы.

* * *

Мог ли я тогда предполагать, что через каких-нибудь два месяца мне придется, во имя справедливости, отнестись к этому же человеку даже с чувством некоторой признательности и лично простить ему многое за его хотя и слишком поздно, но все же искренно проявленные не только уважение, но, видимо, и начинавшуюся теплоту в обращении к моему государю и его семье.