Выбрать главу

I'd rather be a sparrow than a snail.

Yes I would, if I could, I surely would.

I'd rather be a hammer than a nail.

Yes I would, if I only could, I surely would…

Едва удерживаюсь от того, чтобы не выписать слова целиком. Ложно-многозначительные и пустоватые, они были для меня совершенно неразличимы в 1968 году, со слуха я не понимал по-английски ни слова, что очень помогало, придавало песне таинственности и прелести.

Это Саймона и Гарфункеля. Пришло ли мне в голову узнать что-либо об этой паре? Ни на минуту. Даже имена их всплыли много позже. Другие их песни тоже меня не тронули. Не мог я творить себе кумира на эстрадном материале. Эйлер и Лагранж — вот были мои кумиры.

Потом оказалось, что эта песня, непостижимым образом классифицируемая как рок, на деле — перуанская народная мелодия (в обработке) и что в оригинале она, осторожно говоря, не хуже. Саймон только слова присочинил. Еще оказалось (спустя годы, когда я увидел портреты певцов на конверте для пластинки), что я внешне похож на Гарфункеля, только волосы у меня вились не мелкой, а крупной волной.

То ли мне пригрезилось это, то ли Романов сказал, — но я почему-то думал, что песня эта посвящена яхтсмену-одиночке, затеявшему кругосветное плаванье. Если так, это мог быть только Франсис Чичестер, прославившийся в 1966 году. В 1968-м никакого имени я не запомнил (и знать не мог; советские газеты о такой не писали). В начале 1990-х, в Гринвиче, в компании поэтессы Ольги Бешенковской, я впервые увидел легендарную яхту Чичестера , выставленную рядом с . Название яхты я перевел для Ольги как (каждое слово по отдельности); правильный перевод — — узнал спустя годы.

ГЛЕБ СЕМЕНОВ

Дружба с Романовым длилась до 1973 года. На этот период приходятся мои встречи с Глебом Сергеевичем Семеновым (1918–1982), знаменитым в ту пору наставником молодых поэтов. Однажды, вероятно, в 1965-м, оказался я у него «на Нарвской заставе». Про это литературное объединение «много говорили», иначе бы я туда не попал. Оказался я там, сколько помню, один, без Романова. Меня поразило, что и здесь, как у Вечтомовой, люди всё сидели немолодые: тридцатилетние и даже старше. Дожить до — и не прославиться?! Продолжать писать?! Ходить на занятия, к наставнику, словно в класс? Это не укладывалось в сознании вчерашнего школьника.

Я прочитал что-то.

— Прочтите еще, — сдержанно предложил Семенов. Был он длинноволос и сутул, мал ростом, с длинным носом. Я прочитал еще. Обсуждения и критики не последовало.

Помещение напоминало классную комнату: три колонки похожих на парты столов для слушателей, стол для преподавателя. Семенов представил собравшимся поэтессу, «только что вернувшуюся из Сибири», чуть ли не Лидию Гладкую. Уступил ей место. Она вышла из рядов, села за учительский стол (я думал, что стихи читают только стоя) и стала читать, переворачивая страницу за страницей (тоже новость для меня; я читал на память). Стихи показались мне замечательными. Непонятно было, как с такими стихами она не знаменита. Чем больше она читала, а читала она много, тем большим я чувствовал себя ничтожеством. Но это были цветочки. После нее читали по кругу. Каждый из немолодых людей, все какие-то потрепанные, помятые, незначительной внешности, прочел по одному стихотворению — и все стихи были профессиональны. У Вечтомовой — все плохи, а здесь — все хороши! И никто, начиная с Глеба Семенова, никому за пределами этой мастерской не известен… Возвращался я совершенно раздавленным. Жить было некуда.

В 1968 году прошел слух, что при союзе писателей набирают молодежное литературное объединение, не обычное, каких много, а центральное, городское. Те, кто попадут в него, уж точно — таланты. Набирал Глеб Семенов. Набор шел в несколько туров, в гостиных Шереметевского особняка на Неве. В ту пору это был Дом писателя, главное гнездо союза писателей.

На душе у меня было пасмурно. Летом 1968-го, в южном лагере Политехнического института под Туапсе, завершился мой платонический роман с бывшей одноклассницей Галей Т., в которую я влюбился еще во втором классе школы. Завершился ничем. Влюбленность была отчасти выдуманная, литературная, не без блоковской Прекрасной Дамы, и — перемежающаяся. В моих стихах Галя выступала как Беатриче, что ей ничуть не шло и не нравилось. Прежде, чем подружиться с нею… но тут невозможно не сказать, что вздыхал я по Гале со второго класса, а признался в этом — на первом курсе института; прежде, до этого — мы не то что не дружили, мы не общались. Оцените мою скромность — или пылкость?.. Когда же дружба между нами возникла и установилась (на четвертом курсе), выяснилось, что она обоим не очень нужна, и в 1967 году мы расстались. В августе 1968-го, на юге, Беатриче сказала мне, что выходит замуж. Я обливался слезами, но скорее от обиды. В город вернулся печальным и потерянным.

Я был дипломантом физ-меха. Стихи свои тихо ненавидел. В затеваемом объединении Семенова почуял свой последний шанс. Почему последний? Потому что мне уже двадцать два года, а я всё еще никто и звать никак. Александр — в двадцать был повелителем мира. Другой Александр — в двадцать написал. Если меня примут, будет хоть слабое утешение, хоть какая-то поддержка в этом двоящемся, троящемся, разбегающемся мире.

Неожиданно среди претендентов оказались те, кого я давно отверг: Виктор Кривулин и прочая . В талант Кривулина я никогда не верил ни на минуту. Столкнулся с ним в первый раз в начале 1960-х, в квартире Натальи Грудининой, была такая поэтесса, вела кружок при дворце пионеров, а по вечерам охотно принимала молодежь у себя дома. Запомнилась она одним: будучи в доску советским человеком, коммунисткой, она, тем не менее, с пылом защищала Бродского, когда на того начались гонения. Кривулина, уже студента, я потом как-то слушал на филологическом факультете, там выступало несколько начинающих стихотворцев, читал стихи и я, тоже студент, но — Политехнического института. Помню строчку из его тогдашней программы «В этом доме живет лесник…» и мою реакцию на нее: «Он подбирает зады! Всё это столько раз уже слышано!»

Тут, в гостиных Шереметевского особняка, я с изумлением увидел, что вся эта богема, грязноватая и пустоватая в моем представлении, — свои люди для Семенова, он их давно и хорошо знает и со счетов не сбрасывает. Это меня задело.

Был там, среди прочих, и Константин Кузьминский, тот, что потом в США затеял антологию . Из его стихов помню обломок строки: «…не Майя, не моя…» — и ничего больше. Полагалось представляться, говорить, какое образование ты получил и где работаешь. Кузьминский ошеломил меня:

— Я, — сказал он, — литературный секретарь Татьяны Гнедич.

Существовало такое средство против советского закона о тунеядцах: числиться литературным секретарем кого-либо из членов союза писателей, — разумеется, не получая денег. Но это я потом понял. В словах Кузьминского меня сразу многое поразило: и то, что есть литературные секретари (каков должен быть писатель, если у него наемный секретарь!), и то, что писатель сам в состоянии платить секретарю (что не платили, я не знал), и то, что общественная позиция Кузьминского была открытым эскапизмом — ведь что же другое может означать решение молодого человека никаких видимых успехов в обществе не искать? Семенов, выслушав Кузьминского, сказал, что ему ясно: Кузьминский «знает, что делает», и серьезных намерений вступать в литературное объединение не имеет. Кузьминский не возражал.