Выбрать главу

Было несколько человек из числа полузнакомых, виденных в литературных закоулках прошлого. Женя Пазухин (он, как и Кривулин, учился некогда в 52-й школе, классом или двумя старше) прочел стихи о том, как беременная женщина в автобусе прет брюхом вперед и нещадно теснит лирического героя. Все смеялись, включая Семенова, а я спрашивал себя: неужели это — поэзия? Зачем эти люди здесь собрались? Что они такое?! Все держались свободно, ни для кого ничего тут не решалось, только для меня, мрачного одиночки и зазнайки. Многие годы спустя, уже в литературном полуподполье, судьба несколько раз сводила меня с Пазухиным. Он к тому времени не стихи писал, а считался религиозным мыслителем. Говорили, что он — «умнейший человек России», третий в истории. Пушкина так назвал царь Николай; Василия Розанова — глас народа, а Пазухин, злословила молва, догадался, что мы не можем ждать милости от природы и сам себя таковым провозгласил… Должно быть, врали, но запомнилось это крепко.

Был на этом людном сборище и Марк Мазья, которого я смутно помнил по дворцу пионеров: юноша с недоразвитыми руками младенца.

Собирались несколько раз. Претенденты читали, Семенов слушал. Читал и я. Читал не лучшее, а последнее, совсем невыигрышное. Прочел стилизацию на еврейскую тему, навеянную Фейхтвангером, моим тогдашним минутным увлечением. Написана она была белым хореем с женской клаузулой — под и — и ни в чем не была для меня характерна.

— Даже если вас высóко

злато вознесет и мудрость,

да не станет в вас гордыня

выше меры и рассудка. —

Так учил нас мудрый старец

Авраам из Сарагосы,

приоткрывший нам завесу

в храм высокого познанья.

В еврейской теме присутствовала, по тем временам, некоторая дерзость. Была тут и особая пикантность, решительно никому не понятная: я ведь себя евреем не считал и не чувствовал, я это на себя (да и внешность моя большинству казалась самой что ни на есть великорусской). Интерес к еврейству у меня проснулся под влиянием Шестидневной войны 1967 года, но вскоре схлынул. Всё, что я знал о евреях, было вычитано у Фейхтвангера.

— Это перевод из Гейне? — спросил меня кто-то.

Я зло буркнул в ответ, что это подражание Гейне. Потом понял, что вопрос был правильный. Гейне я не читал.

Еще я прочел , иначе БББ, тоже возникшую не без Фейхтвангера. Название в ней было вмонтировано в текст:

Про выстрелы и ладан,

про иней на висках,

про всё, про всё —  

БАЛЛАДА О

БЕЛЫХ  БАШМАКАХ

Ах, беленькие туфельки

на низких каблуках!

Должно быть, это выдумки —

не верится никак.

Но говорят в народе:

мол, нечего вникать,

твоя лаура ходит

в белых башмаках.

Мне говорят: не верь ей!

Видали мы таких.

Она за вашей дверью

меняет башмаки.

Завидуют, завидуют —

от этого и лгут!

Ну где ж такое видано?

Поверить не могу!

Но говорят в народе

злые языки:

уж ходит, мол, так ходит,

мол, это пустяки.

Мне говорят: ну дело ли

природу упрекать?

Зима и вовсе белая,

а ты о башмаках!

Мы маленькие, маленькие —

много ль нужно нам?

Зимой достанем валенки

с горем пополам,

не валкие, не тесные,

и варежки с руки…

Осталось неизвестно мне,

причем тут башмаки.

Это был отклик на тот завершившийся и не совсем настоящий роман с бывшей одноклассницей Галей Т., моей Беатриче. Вряд ли она была антисемиткой, но поводом к окончательной размолвке в 1967 году послужили ее слова: «Я не люблю».

Мне чудится, что последнее отборочное заседание в Шереметевском особняке проходило в зале, устроенном амфитеатром. Был ли там домашний театр или память подводит меня? Завсегдатаем Дома писателя я так и не стал.

Семенов огласил список отобранных. Меня в списке не оказалось. Началось оживление, люди вставали, обменивались мнениями, переговаривались. Все друг друга знали. Не чувствовалось ни малейшей дистанции между Семеновым, как-никак начальником, членом союза писателей, и этой непричесанной литературной молодежью. Но всё это оживление в зале я схватил в кратчайшее мгновение, потому что в ту самую секунду, как Семенов положил список на стол и начал комментировать свой выбор, я встал и вышел из зала. В гардероб спустился в полном одиночестве. В душе мешались гордость, бешенство и отчаянье. Не хотите? Обойдусь!

Дальше (но об этом дальше) Семенов меня заметил, привечал и поощрял.

В январе 1982 года, отправляясь на смену в котельную (за спиной — рюкзак с пишущей машинкой и книгами) я проходил мимо Дома писателей и увидел какое-то оживление у входа. Оказалось, там — гражданская панихида, прощание с Семеновым. Слухи о его болезни доходили до меня, вместе с предупреждением: «Он никого не хочет видеть».

Я вошел. Толпа была громадная, гроба мне увидеть не удалось, задерживаться не было возможности. Минуту или две я слушал речь Кушнера, запомнил слова: «Когда поэт умирает, шрифт его стихов укрупняется…». По дороге в котельную перебирал в уме всё, связанное у меня с Семеновым. Среди прочего вспомнил, что иные называли его Глебом Семеновичем — вероятно, думали, что на самом деле он какой-нибудь Каценеленбоген: уж очень еврейская была у него внешность. Верна ли эта догадка? «У матери и отца Семенова были немецкие корни», сообщает один из источников. Известно, что в 1923 году Глеб Семенов был усыновлен писателем Сергеем Александровичем Семеновым, вторым мужем его матери, актрисы Натальи Георгиевны Бруггер, а родился он, когда его мать была замужем за литератором Борисом Евгеньевичем Дегеном.

ЖИТИНСКИЙ

С моим детским максимализмом я справился к осени 1970 года. Догадался, что живу для себя. Перестал дорожить «любовию народной». Решил любить себя — и не напоказ, а для себя. Дорос до разумного эгоизма (хотя и то сказать: какой же эгоизм неразумен?). Не совсем к месту повторял за Горацием: est modus in rebus.