Есть небо и земля. И на земле – ничего, кроме снега.
Утро, день, вечер, ночь – ничего этого тоже нет в зимней тундре. В полдень, как и в
полночь, голубовато-серая мгла вместо дневного света. В полдень, как и в полночь, на
безоблачном небе – звезды да луна.
Под мертвенным светом луны да мерцающих звёзд изредка проносятся по снегу тёмные
островки. Узорчатое кружево рогов плавно покачивается над ними. Это ненцы
перекочевывают по тундре, перегоняют оленьи стада с одного пастбища на другое. За
оленями движется облако колющей, леденящей пыли... Проходят минуты – рогатый островок
тонет во мгле полярной ночи. Ни скрип полозьев, ни шумное дыхание животных не будят
больше замороженных окрестностей. Следы на снегу – вот всё, что напоминает о только что
пробежавшем оленьем стаде.
По свежим следам стада скачет волк, натыкается на остатки оленьих костей, хватает их
острыми зубами... Нет, тут нечем поживиться: до него его собратья перерезали путь и жизнь
отбившегося от стада оленя. Волк задирает морду вверх, секунду-другую смотрит на луну и
жалобно воет:
– У-у-у-у-у. .
Волчья жалоба не получает отзвука, как бы проглатывается морозной тишиной.
Тишина владычествует над тундрой до тех пор, пока не налетит на неё разъяренный сток
– восточный ветер.
Бушующий хаос снежной пыли страшнее тишины, страшнее самого страшного мороза.
Не укроешься вовремя от ледяных плетей стока – обессилит тебя снежный шквал, зароет в
белую холодную могилу.
Извечные жители тундры, ненцы считали снежную бурю живым существом, всесильным
злым богом. Так и говорили про нее: «Хад ярится: зла на кого-то, проглотить хочет». И детей
своих наставляли: «Человек жил-жил и умер. Человек умрёт – на его место другой придёт.
Так повелось с той поры, как земля стоит. Вместе с землёй из потемок веков и Хад пришла.
Хад не знает смерти, как не знает смерти сама земля. А как родилась земля, как Хад родилась
– то сокрыто от нас в потёмках веков. Всё, что из потёмок веков идёт, – то крепко и сильно,
как Хад, как земля, как солнце. Держись за то, что из потёмок веков идёт, – сильным
человеком станешь, знающим, как наши тадибеи – шаманы».
2
Он – как выходец из ненецкой песни-сказки о богатырях: силён и высок. На круглом лице
– пухловатые губы, нос с горбинкой и тёмные узкие, с монгольским разрезом глаза. Лоб
закрыт чёрными, как смоль, волосами. Голову несёт прямо и гордо. На встречных не
обращает внимания. Но в этой деревне у него есть друг, который всегда приветствует его с
радостным изумлением:
– Иван Максимович, ты? Здорово, здорово, дружок!
– Хань дорово, – сдержанно отвечает на приветствие Иван Максимович.
– Каково промышлял?
– Сколько ли промышлял.
– Давно ли из тундры?
– Сейчас только.
– Какова земля?
– Ничего... Не ледяная.
– Олешкам корму много, значит?
– Маленько есть.
– Надолго в нашу деревню?
Иван Максимович смотрит направо, смотрит налево, лукаво прищуривается и по-
ненецки спрашивает:
– Сярка таня? Янгу? (Водка есть? Нет?)
Эти вопросы встречаются хохотком, приятельским похлопыванием по плечу.
– Ах ты, Иван Максимович, Иван Максимович! Для кого сярки янгу, а для тебя, друг,
сярка всегда таня.
От глаз Ивана Максимовича остаются узенькие щелочки, а зубы соперничают в белизне
со снегом.
– Дашь? – спрашивает тихонько.
– За деньги не дам. А угостить – кого и угощать, как не тебя? Душа – мера: пей, пока
видишь да можешь.
– Выпить – вот как хочется! Да и дело надо сделать.
Иван Максимович скребет рукой в затылке, топчется на месте и нерешительно говорит:
– В кооператив надо бы сперва. Должишко маленький есть там за мной... Отдать бы
наперво...
– Да брось ты! Не успеешь, что ли? Знаешь, как у нас говорится: долгу век долог. Топай
ко мне! Встречу нашу спразднуем, а потом... потом шагай себе с богом в свой кооператив.
Худой ты промышленник разве, что не сумеешь каких-то там семи-восьми десятков рублей
вернуть кооперативу?
Иван Максимович очень доволен: так вот и есть. Он – хороший промышленник в двух
тундрах – Большеземельской и Малоземельной. Зачем ему торопиться в кооператив? Не
рассчитается с долгом сегодня – завтра рассчитается. А не отдаст долга в этот приезд –
весной отдаст! Всё равно надо сюда за парнем приезжать: парень в ненецкой школе учится.
И Иван Максимович решительно поворачивает оленью упряжку к дому приветливого
русского человека.
3
Комната маленькая, квадратная. Пол выкрашен тёмно-коричневой краской. На стенах –
цветастые обои со следами мух и тараканов. Такие же обои и на потолке. Налево от входа, в
углу, ссутулилась небольшая кирпичная печка. В правом переднем углу – целый иконостас,
перед которым чадит голубая лампадка. Под иконостасом – четырёхугольный голый стол,
фигурно расписанный доморощенным маляром в четыре цвета: синий, красный, жёлтый и
зелёный. На столе – большой никелированный самовар, деревянная тарелка с варёной
нельмой, глиняная тарелка с кусками сырой сёмги, сырая оленина на медном подносе, две
бутылки водки и чайные чашки.
Не только Иван Максимович – любой кочевник в доме Никиты был желанным гостем.
Жена Никиты угощала «дорогого гостя» крепким чаем, а сам Никита – водкой. Наливая по
первой, он без передышки сыпал словами – то льстивыми для гостя, то язвительными для
себя, но приятно щекочущими самолюбие оленевода-кочевника:
– Иван да свет Максимович! Друг ты мой первеющий! Для ради встречи с тобой –
самолучшим моим дружком-приятелем... да для ради этой встречи завсегда найду по одной,
да и по другой!.. За твоё здоровье, Иван Максимович! За твои удачи в хозяйстве, в промысле!
Говорят: «Пьёшь до дна – не видать добра». А по-моему, другая поговорка ближе нашему с
тобой сердцу, Иван Максимович: «Пей, да дело разумей – и всё будет ладно да складно и
удачливо». Верно ведь?.. Гляди, как по-моему надо!
Выплеснув водку в рот, Никита опрокидывает пустую чашку на свою плешь – донышком
вверх.
– Видал?
Иван Максимович хохочет:
– По-твоему же делаю!.. Только плешь у меня не выросла...
– А ты и без опрокидки на голову донышко покажи! – советует Никита, подавая гостю до
краев наполненную чашку.
Иван Максимович пьет неторопливо, но с каждым глотком голова его всё больше и
больше запрокидывается назад, и дно чашки оказывается, наконец, над его лицом.
– Вот это по-нашенски! – одобрил Никита. – Давай-ка закуси чем бог послал. Говорят,
правда, что «между первой и второй не дышат». А про закуску после первой ничего не
сказано. Не согрешим, стало быть, ежели сёмужке да оленинке честь отдадим, а после того
уж и по другой хлопнем.
– Да хоть бы и по третьей, только меня не обносите! – раздается насмешливый голос у
входа в горницу. Это – сосед и всегдашний собутыльник Никиты – рыжебородый, маленький,
весь какой-то кругленький староста тельвисочной церкви.
– Да бывало ли, чтобы без тебя я хоть рюмку выпил? – отшучивается Никита.
Переступив порог комнаты, староста сначала крестится, глядя на иконы, потом
приветствует хозяев:
– Ночевали здорово, все крещеные, – здравствуйте! О-о... да тут сегодня редкий
гостенёк?! Ивану Максимовичу доброго здоровьица на сотенку годков да каждогодно
опромышливать по сотенке песцов!
Что может быть приятнее для оленевода-охотника, чем пожелание такой богатой удачи!
Иван Максимович даже жмурится от удовольствия, как кот, которому почёсывают за ушами.
Никита наливает, между тем, водку, приговаривая: