Выбрать главу

А рядом с этим мы - дети - с благословения родителей совершали уже совершенно ненужные акты разрушения эстетики. Пользуясь материалами, привезенными для постройки галереи, я с своей стороны тоже вздумал строить дом, а родители отнеслись с полным сочувствием к этому здоровому и полезному занятию и отвели мне под постройку место самое удобное для их за мной надзора, непосредственно под великолепной каменной террасой с коринфскими колоннами, где раньше совершались "высочайшие выходы" дедушки к народу. Там, выкопав четыре ямы, я поставил четыре столба, обшил их разноцветным тесом, где старые серые тесины были смешаны с белыми, {39} и устроил из неровного теса кривую крышу с большими щелями. Плотники, собравшись посмотреть на мое сооружение, громко, гомерически хохотали; а зимой, когда я не мог пользоваться моим домом, домашняя прислуга устроила в нем дальнейшие приспособления: он был набит рогожными кульками, остатками битой посуды, пустыми коробками от сардинок и всеми вообще отбросами буфета (Почему, с наступлением весны, его пришлось убрать.). А в другой части того же парадного фасада дома, под колоннами одного из флигелей, - выросло другое безобразие. Там был наш сад-огород, где мы сажали вместе с цветами красную капусту, редиски и картофель...

Удивительнее всего то, что мои родители находили "красивою" ту архитектуру, которую они портили; но самый ее дух оставался им непонятен. Большой ахтырский дом увенчан прекрасным куполом, типичным для множества превосходных построек Empire 20 годов XIX столетия. А вместе с тем я в детстве слышал от старших, что это - купол византийский. И не одни мои родители судили в таком роде, вся вообще эпоха шестидесятых годов характеризуется этим непониманием архитектуры в гораздо большей степени, чем разрушением эстетики вообще. И это - оттого, что в то время вся старая жизненная архитектура была частью расшатана, частью сломана, но покуда еще не заменена новой.

Характерно, что другое искусство, - искусство интимных внутренних душевных переживаний - {40} музыка, как раз наоборот, именно в шестидесятых годах, стала делать широкие завоевания в человеческих сердцах. Словно музыка в то время вытесняла архитектуру, и это - опять типично. Центр тяжести перенесся от наружных, внешних форм, в которые была закована жизнь, во внутрь. Человеческая душа как таковая стала предметом внимания, независимо от рода и звания. А внутренний душевный мир - мир несравненно более звуковой, чем зрительный. И потому нет того искусства, которое бы пользовалось большею, чем музыка, властью над душою и ее чувствами. Нет другого, которое могло бы так захватывать и уносить.

И в этом мире звуков мы жили с детства. Глава тогдашнего всероссийского музыкального движения - Николай Рубинштейн, друг моего отца, частенько бывал в Ахтырке, и стены, увешанные фамильными портретами, неоднократно слышали его дивную игру. Тут уже непонимание было на стороне предков, которые жили архитектурою, но не понимали музыки. Любопытно, что именно музыка и послужила объединяющим звеном между Трубецкими и Лопухиными. На концертах, устраиваемых Рубинштейном, мой отец, один из учредителей Императорского Музыкального Общества, впервые стал встречать мою мать и безумно в нее влюбился.

Не случайно то, что их объединила именно музыка. Оба они, при всей противоположности их характера и умственного склада, были не только людьми с музыкальными способностями; у обоих {41} были музыкальные души в особом значении этого слова: у обоих их духовный центр тяжести лежал в интимных внутренних переживаниях; только выражалось это у каждого из них по разному; у Мама - в форме мечтательной экзальтации, а у Папа - в его изумительной способности уединяться в каком-либо сильном индивидуальном переживании, нередко оторванном от всего окружающего. Музыкальная душа это - та, которая воспринимает жизнь не столько зрением, сколько каким-то внутренним слухом: эта черта была у обоих моих родителей. Каждый из них по разному уединялся со своей мечтой и, когда мечта была слишком индивидуальна, они друг друга не понимали. Мама подсмеивалась над исключительностью его интересов, а он подсмеивался над ее "экзальтацией". Но в общем и основном внушения внутреннего голоса их объединяли.

Мама, собственно говоря, не знала жизни. Она вечно пропускала действительность сквозь фантазию, и в результате воображаемое сплошь да рядом оказывалось вовсе не похожим на действительное. Тут сказываются положительные и опасные стороны этой "экзальтации", которая составляла существенную черту не только ее, но и всего Лопухинскаго склада ... И она, и сестры ее - мои тети - вследствие привычки воображать жизнь, вечно строили из нее роман, в котором действующие лица действовали и размещались вовсе не так, как это происходило в действительности, а так, как этого требовала красота воображаемого романа. {42} В таком романе непременно требуются "герои", и для того, чтобы они рельефнее выделялись, нужен контраст; нужно, чтобы рядом со светом ложилась тень. У каждого из нас, детей, были свои периоды, когда мы попадали в "герои", и каждому, понятно, хотелось попасть в эту освещенную ярким светом полосу, где сосредоточивалась вся сила "экзальтации" Мама и тетушек. Но в это время другие затенялись, и им было больно. Воображение работало неустанно, а потому "герои" менялись. Одни уходили в тень, другие становились на их место. Это было тоже - проявление "музыкальной души".

Одним поручался лейтмотив той жизненной симфонии, которая носилась перед внутренним слухом Мама. Другим назначалась роль скромных аккомпаниаторов. В результате, эта экзальтация вокруг одних часто шла в ущерб другим. Помнится, когда появились на нашем горизонте двое братьев Лопухиных, они перед нами словно качались на весах. Если тетушки "подымали" Митю, то он в то же время непременно "опускали" Алешу. Но через один - два года очередь менялась; "подымался" Алеша и тогда, чтобы оттенить его качества, в Мите находились всякие недостатки.

Справедливость тут часто нарушалась, в особенности потому, что воображаемые дети наделялись совсем не теми качествами, которые они на самом деле имели. Помню, как мне бывало обидно, когда все мое, индивидуальное, выходило из поля зрения Мама. В молодости, когда я всею силою моего существа погрузился в философию, Мама и {43} тетушки меня отговаривали, находили, что я только "тянусь за братом Сережей". В их воображении философ был Сережа, он один, и это исключало возможность быть философом для меня, - я должен был "по контрасту" быть "практическим деятелем", а потому и считался олицетворением "практичности", т. е. наделялся свойством, органически мне чуждым.