Выбрать главу

А мы, мужчины, смотрим молча и жадно — так смотрят на крыс, которых выпускают из крысоловки, чтобы их придушил терьер: испуганные, бегающие глазки, полные смертной тоски, быстрый отчаянный прыжок, прерванный на середине, отброшенное в сторону обмякшее тельце! На лицах некоторых из нас насмешливое любопытство, словно мы говорим: «А! Так мы и думали, что ты этим кончишь». Лица тех немногих, для кого это зрелище непривычно, омрачены жалостью. Большинство же смотрит неподвижно, сурово и тупо, словно они глядят на принадлежащие им вредоносные орудия, без которых нельзя обойтись. Но во всех наших застывших глазах можно заметить то ожидание, ту напряженность, которая выдает охотника. Загонщики хорошо справились со своим делом — дичь пригнана под выстрел!

Это всего лишь завершение охоты — охоты, начатой нами, тем или иным из нас, в безоблачный день, когда сияло солнце, кровь быстрее бежала по жилам и не хотелось никому причинять вреда, а только хотелось немного развлечься.

Деньги

Перевод Б. Носика

Каждую ночь между двумя и четырьмя часами он просыпался, лежал без сна, и тогда все его финансовые дела просыпались тоже и, как призраки, стояли перед ним. Если, к примеру, он только что купил дом и уплатил за него наличными, то малейшее сомнение, которое он когда-либо испытывал в отношении этой покупки, ее прошлого или будущего, вдруг оживало в ночи и, усевшись на спинке кровати у него в ногах, смотрело ему прямо в лицо. Оно росло и росло, пока не начинало казаться, что оно заполняет собой всю комнату; и ужас сжимал его сердце. Слова «Я потеряю деньги» так и просились у него с языка, но было бы глупо произносить их вслух в темноте. Потом и другие сомнения присаживались рядом с первым на спинке кровати. Сомнения относительно других его домов и акций; мрачные предчувствия насчет «Водопроводной компании»; страх, что победит «Американская железнодорожная». Все эти страхи вдруг принимали образ каких-то фантастических сов и, усевшись в ряд, раскачивались из стороны в сторону, а из широкого черного провала их клювов беззвучным хором вылетали слова: «Деньги, деньги, ты потеряешь все свои деньги!» Сердце его начинало глухо колотиться и трепыхаться в груди; отвернув к стене старую седую голову и зарывшись бакенбардой в подушку, он закрывал глаза и начинал сосредоточенно перебирать в уме все те свои вклады, которые он никак уж не мог потерять. А потом рядом с его головой, наполовину спрятанной в подушку, вдруг возникала и присаживалась фантастическая птица — призрак какого-то невероятного долгового обязательства или, например, какой-то судебной тяжбы, которая должна привести его к банкротству; а по другую сторону, почти касаясь его седой головы, парила зловещая желтая птица социализма. И так он лежал между ними двумя, не смея пошевелиться, и только сердце колотилось, стучало молотом в груди, пока дремота наконец не одолевала его.

В эти ночные часы он всегда думал о деньгах, о своих собственных и о деньгах своих детей и внуков. Бесполезно было повторять себе, что личные нужды его невелики, а для детей, может быть, лучше было бы, если бы им пришлось самим прокладывать себе дорогу. Подобные мысли не приносили ему облегчения. Страх был сильнее того, что говорили факты жизни; это был страх почти религиозный, и в основе его лежало глубочайшее внутреннее убеждение, что деньги и только деньги могут помочь человеку устоять в борьбе со стихией.

Это он чувствовал всегда с тех пор, как впервые стал наживать деньги, медленно и верно продолжал убеждаться в этом все время, пока целиком не проникся таким убеждением. Пусть сколько угодно твердят ему в церкви по воскресеньям, что деньги — это еще не все, — ему лучше знать. Сидя на скамье в левом приделе, он казался погруженным в молитву. По обе стороны от него сидели внуки; его лицо, окаймленное седыми бакенбардами, было обращено к священнику, одна аккуратно затянутая в перчатку рука покоилась на колене, другая держала теплую ручку внука. Мысли старика были далеко недремлющие и под чтение заповедей, они заняты были вопросом, как поместить деньги, чтобы вернуть их с пятью процентами прибыли, — но старым сердцем его владела детская ручонка, лежавшая в его руке. В словах проповедника не было ничего, что противоречило бы его собственной религии, да он попросту и не слушал их.

Даже если бы и слышал, они не опровергли бы его веру в деньги, потому что эта вера была всего-навсего естественной современной формой той религии, которую его отцы понимали как накопление сокровищ для той жизни, что ждет их за гробом. Разница была лишь в том, что он теперь верил только на словах, так что его предпринимательский дух был вынужден искать другого применения и сделать шаг вперед в полном соответствии с прогрессом.

Религиозное поклонение деньгам не делало его никоим образом ни эгоистичным, ни скаредным — оно лишь побуждало его беречься, не подвергать себя риску, которого можно благополучно избежать во всем: и в образе жизни, и в трудах, и в увеличении семейства. Он не женился, прежде чем не достиг положения, в котором мог обеспечить потомству достаточно надежное состояние, застрахованное от перемен и превратностей жизни; но даже и после этого он не проявлял безрассудства и ограничился тремя мальчиками и одной долгожданной девочкой, сообразуясь с ростом своего дохода. В тех кругах, где он вращался, его образ действий был настолько обычным, что никто даже не заметил строгой математической зависимости между ростом его дохода и увеличением потомства. Еще менее заметен был кому бы то ни было тот подспудный, неуловимый процесс, в результате которого детям передавались простейшие заповеди его веры.

Дети его, принадлежавшие к поколению, которому хороший тон запрещал много говорить о деньгах, впитали в себя, однако, незыблемый религиозный инстинкт своего отца, его тайную уверенность ценности собственной жизни и, хотя и бессознательный, культ всего того, что служит для поддержания этой жизни. Исподволь и его дети прониклись всем этим, но пока отец был с ними, они знали, что могут себе позволить некоторую расточительность в пользовании тем, что накоплено благодаря заповедям его веры и должно перейти к ним. В детстве они скучали, слушая его наставления насчет денег и того, что на них можно купить; позднее инстинкт, побуждающий тянуться за самым лучшим и подражать тем, кто сильнее (дети разделяют его с собаками и другими животными), помог им понять истинный смысл того, что им говорил отец.

С течением времени они стали чувствовать, что их аристократические замашки все настойчивее требуют, чтобы они скрывали проявления этого инстинкта; и тогда они, сами того не замечая, начали драпировать формальные догматы отцовской веры в будничные покровы мнимого пренебрежения. Вместо догмы «Не стоит этих денег!» они стали употреблять выражение «Недостаточно хорош!» Учение о том, что «дело прежде всего», они формулировали следующим образом: «Не разрешай себе больше удовольствий, чем позволяют твои доходы и здоровье и может выдержать твоя репутация». В будущем их ждали деньги, и не было надобности идти даже на тот более или менее «безопасный» риск, на который вынужден был идти их отец, чтобы нажить эти деньги. На своих детей он мог положиться. Тот же отцовский инстинкт руководил ими, когда они выбирали себе друзей, виды спорта, клуб и занятия. Они точно знали, сколько у них доходов, и старались тратить не больше и не меньше этой суммы. И они так строго придерживались своих правил, что где бы ни находились: в ресторане или загородном доме, в аукционном зале или антикварном магазине, в своем полку или конторе, — повсюду они чувствовали присутствие божества, благословляющего благоразумный и удобный ритуал их веры. В своем поклонении этому божеству они даже превзошли отца, который все еще сохранял привычку падать по ночам на колени, с упорством тибетца призывая чужого ему бога; они ничего не говорили ему, но предпочли бы, чтобы он не делал этого. Ведь они любили своего старого отца, как связь с породившим их прошлым. Они мягко подшучивали над ним за то, что он постоянно говорит о деньгах и все еще думает только о них; но они любили его, и в глубине души их это беспокоило, потому что такая жизнь казалась им чем-то непорядочной.