Выбрать главу

Оценивая неуклюжие ухаживания за девушкой, которой он добивался в последнее время, его пробудившийся ум видел, что их живые души так и не встретились лицом к лицу. Оба они были слепы к себе и к другому. Оба вновь и вновь ранили друг друга — не из жестокости, а от поглощенности собой и по тупости. В тот раз, когда она, горюя над растоптанной бабочкой, искала у него сочувствия, он не додумался, что у ее горя есть скрытый источник. Втайне презирая ее за ребячество, он мельком утешил ее и стал ласкать. А она, хоть и уцепилась за него, стала странно холодной. Ему надоело добиваться ответа, и он поднял на смех девчонку, хнычущую по пустякам. Тогда она, почему-то, вдруг неудержимо расплакалась. В свой последний миг кормовой стрелок с чудной ясностью видел то, чего не поняли тогда ни он, ни она: что в гибели бабочки она словно при вспышке молнии увидела ужас, затопивший бесчисленное множество людей и целые страны. Ее терзало противоречие между жалостью к угнетенным и вспыхнувшим пониманием, что участие в бойне, даже ради спасения терзаемых народов — ужасное святотатство; но больной мир нуждается в этом святотатстве и прекратить его было бы еще ужаснее. Но все это происходило в такой глубине ее существа, куда она никогда не спускалась. Запутавшаяся и испуганная, она бежала из этих глубин в простую жалость к бабочке. Но смутное недоумение и беспричинный ужас остались. И, обращаясь к нему в тоне несчастного ребенка, а не женщины, поверяя ему маленькую на вид печаль, скрывавшую глубокое горе, она ждала большего, чем обычные любовные ласки: она надеялась на понимание и исцеление раны, в которую сама не смела вложить персты; в сущности, она просила любви, взаимного любопытства и бережности существ, разных по натуре, но слитый в единое целое. Все это сознавало теперь пробудившееся Я кормового стрелка, и он горько презирал себя за давнюю тупость.

Однако его обычное Я отвергало это презрение к себе, и страшилось остроты нового зрения. «Что на меня нашло? — бранился он. — Что со мной происходит? Откуда это книжная чушь? Уж наверняка не от меня. Я не такой, и никогда таким не был. И вообще, что мне эта девица? Черт возьми, не мое дело разбираться в ее глупых мыслишках и хныкать вместе с ней над букашками!».

Да, мысли о насилии заставляли кормового стрелка с особым ужасом восставать против нового Я. Живой мальчик всегда принимал — хоть и со смутным беспокойством — необходимость насилия ради защиты добра. Его самого призвали убивать и участвовать в убийстве. Ради экипажа, ради страны он участвовал в бойне, загнав мысли о ней в дальний угол сознания вместе с ужасом и стыдом. Он говорил себе: «Работа грязная, но ее надо делать. Если нас проклянут за нее, пусть мы будем прокляты, но сделать ее надо».

А вот его новое Я жестоко и горько раскаивалось. Его оживившееся воображение в мрачных подробностях рисовало агонию вражеского летчика, расстрелянного из пулемета или сбитого снарядом, и граждан вражеского государства, сгоревших или заваленных обломками разбомбленных зданий. Но еще стыднее этого ужаса было духовное предательство, сделавшее его возможным: предательство того, в чем его новое зрение видело главную святыню — уз братства, связывающих все живое. Его захлестывали мысли, которые вряд ли сумел бы выразить грубый жаргон умирающего мальчика. Роясь в завалах вульгарных словечек, он откопал в кладовых памяти запылившиеся от бездействия слова и фразы. «Как я мог быть таким… таким бесчувственным? — спрашивал он себя, — таким… толстокожим животным, и таким трусом, что согласился участвовать в этой дикой бойне? И чем мне стереть, смыть этот грех? Я очнулся и увидел, что стою по горло в нечистотах, в вонючей яме, из которой мне ни за что не выбраться».

Впрочем, очень скоро мысли его переменились. Поднявшись над собой, он более объективно увидел не только участие в убийстве, но и всю жизнь без цели и смысла.

Обратившись к старому жаргону, он вздохнул: «Бедный тупица, болван несчастный!». И, мучительно подбирая слова, которые бы вернее выразили его новое, оживившееся понимание: «Этот бедный лунатик не мог иначе. Возможно ли для такого бесчувственного существа освободиться от всеобщего греха? Мог ли человек, который так боится разочарований, так пресмыкается перед волей племени, увидеть, что племя ошиблось, и восстать против него? От него только и можно было ожидать, что, повинуясь зову племени, он отдаст свободу ради умения драться и убивать. Так он и сделал».