Мы вздрагиваем, готовые прыгнуть на обидчика, но перед невозмутимым спокойствием старого мэтра ярость утихает, порядок востанавливается и выступление идет своим чередом без недоразумений и даже весьма достойно заканчивается, при шумных аплодисментах, долгих, хотя и благочинных.
На выходе президент Общества Искусства вручил поэту старательно запечатанный конверт; чтобы к Верлену не приставали с глупыми просьбами автографа или другими пустяками, мы пошли проводить нашего друга по переулку, в котором располагалось здание Общества. У первого же уличного фонаря Верлен лихорадочно разорвал конверт:
— Триста франков! — он даже побледнел. — Где здесь банк?
— Уже поздно, все банки закрыты, — сказал я.
— Но что мне делать? Вы же понимаете, я не могу не спать всю ночь, охраняя кучу денег!
Мы успокоили его и объяснили, как могли, что в случае потери, Жан Касье и я вместе возместим ему утрату. Было около одиннадцати вечера. Мне до смерти хотелось спать, и я попросил нашего героя выпить с Грегуаром Ле Руа, в отличие от меня — закоренелым полуношником. На следующий день он поведал мне о том, как до двух часов воевал с нашим бравым Лелианом, мешая ему напиться самому и накачать всех встречных и поперечных. Утром он посадил его на поезд и препоручил Верлена судьбе, которая привела того в больницу, посулив затем бессмертие, впрочем, как и всем великим поэтам на этой несчастной земле[6].
Вилье де Лиль-Адан[7]
Я не собираюсь рассказывать о том, как учился праву в Гентском Университете. Нечего вспоминать. Нас учили, как попугаев. Профессура читала лекции, более-менее затверженные наизусть, и нам из всех возможностей мозга требовалась только память. Экзамены сдавались стремительно и напоминали лотерю, после чего каждый из нас получил несмываемое клеймо доктора права.
Завершив курс, я под хитроумным — и весьма благосклонно принятым предлогом: поучиться секретам красноречия у парижских адвокатов, получил от родителей неплохую субсидию, которая позволяла пожить в Париже шесть, а то и все семь, месяцев[8]. Грегуар Ле Руа составил мне компанию, выдумав что-то не менее фантастическое.
Мы нашли недорогое жилье в мрачном доме, стоявшем на мрачной Улице Сены. С меня хватило четырех-пяти посещений Дворца юстиции, чтобы утвердиться в мысли: красноречие парижских адвокатов тащится по тем же закоулкам неискоренимого сутяжничества, что и в Брюсселе. Ноги моей с тех пор не было под величественными сводами, утверждавшими только скудость правосудия, которому если и осталось еще где прибежище, так только в монументальных кодексах (Даллозах, или Пандектах[9], или в других сборниках того же сорта), по большей части невнятных.
Мой приятель, более понятливый, чем я, вскоре завязал знакомства с полудюжиной тех постпарнасских[10] поэтов, устремленных в будущее, в чью группу мы вскоре влились, чтобы однажды вечером, благодаря благосклонности случая, я встретился с Вилье де Лиль-Аданом, провиденциальным человеком, который в одну минуту и направил, и укрепил выбор моей судьбы.
С той встречи прошло пятьдесят шесть или пятьдесят семь лет, и теперь я могу сказать, никто другой так сильно не повлиял на мое литературное существование.
Мы встретились в Париже, в одной из вульгарных пивных на Монмартре. Мы ждали встречи с ним, и я, и мои друзья, все молодые поэты, совершенно неизвестные, у которых за душой не было ничего, кроме будущих шедевров. Он обращался с нами, как с равными, как если бы он уже прочел то, что мы не успели пока написать. Он был старше лет на двадцать самого взрослого среди нас, и лучше, чем кто-либо из прекраснейших литераторов будущего, умел играть с той подпольной славой, которая венчает поэтов только после кончины и не может спасти от голодной смерти, потому что они уже успели умереть.
Его глаза скрывала вуаль тайны, они были блеклые и устали заглядывать в душу или туда, куда другие вряд ли осмелятся заглянуть, а если и заглянут, то никогда ничего не увидят. Его лицо отличала свинцовая бледность, черты же выдавали крайнее утомление, но при свете несомненной мысли оно тотчас оживало.
Он облачался в поношенные редингот и пальто с видом короля, временно лишенного трона. Он только что завершил «Еву будущего», которую писал в холодной комнате с голыми стенами. Он опубликовал не так давно «Жестокие рассказы», эту вспышку сарказма среди непреходящих шедевров французской прозы. Сверхчеловеческая трагедия «Аксель» выходила в ежемесячном журнале «Молодая Франция»[11], и будущий издатель «Евы будущего» пообещал за рукопись пятьсот франков, вот во что был погружен безусловный гений этого времени, жизнь в своих трогательных и жалких играх обошлась с ним, как с преступником.
6
Аллюзия на послание Малербу
7
10
11
Хотя пьеса «Аксель», эта истинно «символистская Библия», написана была уже в 1872, только в 1885–1887 ее опубликовал маленький журнал «Молодая Франция».