Голосом, лишенным окраски, вялым, придушенным и, казалось, уже замогильным, он «рассказывал» нам рождающиеся творения. Наверное, свои фантастические видения он испытывал на нас. Так мы услышали самые чудесные страницы «Евы будущего», «Акедиссерила», в которых себя явила наиболее яркая, звучная французская проза из всего написанного со времен «Отходных молитв» Боссюэ[12] и великих писаний Шатобриана. Так мы узнали вторую часть «Жестоких рассказов», которые были собраны в книгу и опубликованы только после его смерти. Мы увидели, как из земли выходит проклятый призрак ужасного Трибулы Бономе, «убийцы Лебедей», адский Жозеф Прюдом, порождение последних лет девятнадцатого века, и вслушивались в его несравненный диалог с Доктором Ленуаром, в котором взволнованно и решительно, словно бы они могли существовать, основополагающие проблемы жизни обсуждали собеседники, один из которых находился на уровне смерти, а другой — под этим уровнем. Мы слышали убедительные, но неопубликованные тирады Акселя, и прочие фрагменты творений, которые Вилье так и не написал, и которые живут теперь только в нашей памяти. Я до мельчайших подробностей помню пародийное «Распятие» обезьяны, жестокая и грандиозная ирония которого вызывала леденящий ужас. Все потрескивало, словно искра на верхушке громоотвода.
Мистерии наши праздновались вполголоса, точно тайная месса, в темном углу зачумленной пивной, среди затхлой вони пива и кислой капусты, посреди распутных заигрываний и гнусного хохота сомнительных девиц, грохота голосов, заказывающих телячьи мозги под оливковым маслом или свинные ножки, стука кружек, сталкивающихся тарелок и жадное чавканье.
Мы ощущали себя существами, совершающими богослужение, причастными, даже не знаю какой, церемонии набожного кощунства по отношению к небесам, которые вдруг оказались для нас разверсты.
После закрытия пивной мы провожали Вилье до его временного жилища, а затем расходились по домам: одни оглушенные, другие — постепенно обдумывая и переживая в себе встречу с гением, живущим рядом исполином из иного мира.
Каждую ночь, под утро, мы пешком добирались до нашей бедной комнаты, в молчании преодолевая темный Париж, сгибаясь под королевской ношей спектакля и мысли, которыми нас обременил неутомимый волшебник и неисчерпаемый визионер.
Я могу назвать множество людей, живущих на пределе мысли, но я никогда не встречал второго такого человека, который бы нес на себе так же ясно и бесповоротно печать гения.
Я не верю безоглядно, что Вилье был падшим с небесного свода богом; подобного не происходит более, да не происходило никогда, и вряд ли когда-либо произойдет; скорее, его породила и неизвестно зачем послала сюда некая сочувствующая нам планета, гораздо дальше пошедшая в своей эволюции, чем мы.
Пусть и облеченный в вечность, Вилье был сыном своего времени, и характерные заблуждения конца столетия не миновали его. Теперь, по прошествии многих лет, яснее видно, в чем можно упрекнуть его творенья. Он был последним порождением постбодлеровского романтизма, и в прозе своей бывал натянуто однообразным или излишне пестрым, то здесь, то там разбрасывал лоскуты устаревшей выспренности, а его возвышенный слог порой создавал препятствия мысли. Ко всему вдобавок примешивался некий оккультный субстрат, который он вынес не из священных книг Индии, Египта, Греции или эзотерических палестинских комментариев[13], но из фальшивых, неполных или мнимых греческих и восточноалександрийских трактатов, в которых слились все религии мира и которые слепо восприняли некроманты Средних веков, розенкрейцеры семнадцатого века и каббалисты восемнадцатого.
Изъяны кое-где бросаются в глаза, но какова высота мысли, вновь зажигающей страницы, даже при беглом прочтении!
В его прозе звучит музыка, и не только фраз или образов, но так же и более высокая, чем позволяют масштабы человеческих ценностей, музыка мысли, которую нигде, как только у него, и не отыщешь, которая аккомпанирует ему, оправдывает, поддерживает, возвышает его слова, достигающие мест, недоступных прочим писателям, столь же великим, но более осторожным, чем он.
До встречи с ним я не пробовал писать, как многие, прочитавшие лучшие из стихов, следящие за годовыми колебаниями литературы, что идут то за Франсуа Куппе, то следуют за Жаном Ришпаном, Банвилем, Леконтом де Лилем и Эредиа, чтобы закончить подражанием Бодлеру, сдобренного творчеством Верлена или Малларме.
12