Дядя Кузя обмакнул тряпичный помазок в хлюпавшую пузырями горячую смолу, стал густо мазать днище карбаса, со звоном пришлепывая на пазах, на проконопаченных куделью стыках досок. Антошка подкинул хворосту в огонь под черным котлом, который висел на расставленных треногой кольях, перемешал головни, прибавил жару. Он не повторял вопроса, — дяди Кузины повадки известны: дядя Кузя не сразу отвечает, сначала жует бороду, мозгует.
— Какой толк, что по делу! — ответил наконец дядя Кузя, удивив Антошку этим признанием. — Мал ты еще понимать, но скажу тебе: не верь бабам, вырастешь — не верь. Вот… — Оставив в котле помазок, он нагнулся, быстро выхватил разнежившегося в холодке под карбасом рыжего кота. — Вот видишь…
Кузьма Ипатьич хотел, должно быть, показать Антошке кошачий нрав: ее гладишь — она когтями тебя ловчится цапнуть. Но ожиревший рыбоед, стиснутый сухими жесткими пальцами, почуял, что опыт такой может стоить ему шкуры, отчаянно взревел, ударил лапами, рванулся и полетел без оглядки к огородам. Там встал перед изгородью, шерсть вздыбил, хвост свечкой, глаза шальные.
— Вот я и говорю, — Кузьма Ипатьич заляпывал смолой глубокую царапину на руке. — И женщина тоже… Что змея. От тепла только яду в ней прибавляется. Понял, ершонок?
— Понял, — солидно ответил Антошка. — Это ты про мамку.
Кузьма Ипатьич снова макнул помазок в котел, продолжая работу. Где вдоль днища карбаса проходила тряпичная кисть, там смола ложилась на доски, что вакса на сапог. Антошка знал, что теперь, жди не жди, дядя Кузя, занятый делом, сам не заговорит, зацепить его чем–нибудь надо.
— Я и то мамке вчерась сказывал, — принялся он хитрить, — зачем наябедничала? Я ж не знал, что по делу, думал — зря. А по делу, так что ж… Ты уж, дядя Кузя, не обижайся на нее. Она хорошая.
— Обижайся, — как только можно равнодушнее ответил Кузьма Ипатьич. — Чего обижаться! Взять бы попросту вожжи в руки, да и…
Антошке никогда не приходилось видеть, чтобы вожжи использовались не по прямому их назначению. На его веку рыбаки в Набатове уже не учили своих жен с помощью лошадиной сбруи. Поэтому последнее замечание дяди Кузи он спокойно пропустил мимо ушей, отнеся его к разряду бессмыслиц, очень часто срывающихся с языка взрослых, — в отличие от маленьких; маленькие говорят всегда только то, что хорошо обдумали.
— Не обижаешься — это правильно, — сказал он. — На мамку обижаться не след, она хорошо рыбачит, сам слыхал — Сергей Петрович с дедом Антошей говорили.
Кузьма Ипатьич размеренно мазал. Ребячья болтовня не раздражала — успокаивала. Седьмой десяток рыбаку, а не забыл того времени, когда сам был мальчонкой, помнил: вот так же вязался к деду, расспрашивал про войну, про французов и англичан — какие они? Про ядра и многопушечные корабли, про далекий теплый Севастополь–город. Терпеливо отвечал дед, не отмахивался. Не отмахивается и седобородый внук севастопольского солдата Нестора Воронина, учит уму–разуму сынка покойного Андрея Прокофьича и длинноязыкой Марфы–греховодницы.
Подошел дед Антоша Луков, погладил по головенке Антошку, сказал, туманно глядя в озеро:
— Затопили, Кузьма.
Уселся на опрокинутую вверх дном дощатую бадейку для воды, полез в карман за кисетом. После собрания дед чуял, что спишут теперь его из звена, не пустят больше в озеро. Конец. Отрыбачил. Был рыбак, стал балласт–булыга на дне карбаса: нужда миновала выбрасывают. Ну ладно, не пустят — их власть. Но с берега никто его не сгонит. Снастью, неводами, мережами будет заведовать. Еще придут, покланяются ему, думал дед.
От тростинки, сунутой в костер под котлом, подпалил цигарку, — горькой махра показалась, скомкал в руке завертку, швырнул на песок, слово нехорошее сказал. Обернулся на это слово Воронин, встретились глазами. Взглянуть Антошке — два старых–престарых деда. Да и другим: Сергею ли Петровичу, председателю, Марине, сестричке медицинской, — никому не понять всей разницы в годах Кузьмы Ипатьича и деда Антоши, — старики, да и только. И лишь сами они, старики, чувствуют эту разницу по–настоящему. «Молодой, крепкий», — думает девяностолетний дед о Кузьме Воронине. «Остарел ты, дедка, вконец», — отвечает мысленно Воронин, забывая, что и у него–то за плечами шесть полных десятков, прямится, силу в себе слышит.