— С разрешения думы?! — воскликнула Марфа Ивановна. — Да в уме ли вы? Да как дерзнули на него и руку-то поднять?
— Поляки жаловались нам, что он мутит против них все государство, прямо в соборе проповедует, чтобы все шли к Москве с оружием, на избавление столицы первопрестольной от иноплеменников… И патриарх не отрицал: прямо говорил, что он от тех проповедей не уймется…
— И вы не поддержали его? Вы его выдали врагам? — воскликнула возмущенная до глубины души Марфа Ивановна.
— Что же нам делать! Мы присягали королевичу… Да притом ведь мы в руках у них… Ведь мы…
— О, горе той земле, в которой на таких шатких столпах все здание государственное зиждется! Ответите вы за слабость свою перед Богом, и отомстится она вам жестоко — из рода в род!
Иван Никитич зажал уши и поспешил удалиться из комнаты Марфы Ивановны, не зная, что и ответить ей на укоры, не зная, чем оправдать непростительную слабость свою и товарищей думцев.
Особенно тревожно провела Марфа Ивановна канун Вербного воскресенья. В этот день к ней с утра явился Сенька и слезно просил ее не отпускать Михаила Федоровича на «действо хождения господина патриарха на осляти».
— Он мне, матушка, сказывал, что у тебя проситься будет, а по городу такой слух пущен, будто поляки в этот день всех бояр побить смертным боем хотят! Так уж ты угомони… Меня он послушать не хочет…
Предупрежденная верным холопом, Марфа Ивановна встретила просьбу сына о дозволении ехать на «действо» безусловным отказом.
— Матушка, отпусти ты меня! — просил ее Михаил Федорович. — У меня душа горит еще раз увидеть господина патриарха. Говорят, что его только на этот день ляхи и вызволят из-под стражи.
— Патриарха Гермогена освободят на этот день из-под стражи, чтобы бояр да знатных людей приманить… А сами на них ножи точат!
— Кто это мог тебе сказать? Верно, Сенька? Он в последнее время везде страхи видит… Не то что на улицу, и в огород меня одного не пускает… А это все пустое!
— Не пустое, коли в людях слух пошел. Даром говорить не станут… Ну, а Сеньке спасибо, что он тебя остерегает: береженого и Бог бережет.
— Матушка! Да ты меня не одного пусти: пусти под охраной… Пожалуй, хоть два десятка холопов на коня посади.
— Сказала — не пущу! — твердо произнесла Марфа Ивановна. — Ну, ты и не просись! Помни, что отец велел тебе ходить в моей воле.
Мишенька не решился более тревожить матушку, низко опустил голову и замолк.
В самое Вербное воскресенье ничего не произошло, хотя слух оказался недаром пущен, на «действо» не явился никто из бояр, а вся площадь, на которой «хождение на осляте» происходило, оказалась отовсюду окруженною польскими дружинами, которые стояли все время под ружьем, видимо готовые ко всяким случайностям.
В понедельник вечером, когда уж Мишенька, простившись с матерью, ушел к себе в опочивальню, Сенька опять пришел к Марфе Ивановне на тайную беседу.
— Государыня! — сказал он ей, осторожно притворив за собою дверь. — Ходил я сегодня по базару и слышал всякие слухи… Сказывал о них боярину Ивану Никитичу, да он меня старым дураком обозвал и с глаз прогнал, так я к тебе с теми же слухами… Изволь прислушать…
— Говори, сказывай все, что знаешь…
— На базаре говорили, что Ляпунов с ополчением со своим уж и всего-то на два перехода от Москвы остановился станом… И будто выслал сюда своих людей и воевод разведывать, как дело на Москве обстоит, и будто завтра вся Москва поднимется и ляхам всем карачун будет!
— Ох! Страшно и слушать… И не верится, а страшно! — со вздохом произнесла Марфа Ивановна.
— Коли люди ложь, и я тож! С тем и прими, государыня! А не сказать тебе не смею…
С этими словами Сенька удалился в свою каморку, рядом с опочивальней Мишеньки, и долго-долго ворочался на своем жестком соломеннике, обдумывая план действий на случай какой-нибудь заварухи, которая действительно как будто висела в воздухе над Москвою.
«Надо будет встать пораньше, — думал верный романовский холоп, — да на конюшню пойти, да конюхам приказать, чтобы верховые кони у них оседланы и взнузданы стояли, так-то оно надежнее будет».
На этом соображении сон одолел наконец его заботы.
XIX
КРОВАВАЯ БАНЯ
Вторник Вербной недели наступил тихо и мирно. Мороз был суровый. Солнышко встало багрово-красное, без лучей, огненным раскаленным шаром выкатилось оно из-за густого, морозного тумана, который клубился над Кремлем и закрывал златые главы его соборов. Чуть проглянуло солнышко, и жизнь городская потекла своею обычною стезею. От застав на рынок нескончаемыми рядами потянулись возы с рыбой, с живностью, со всяким припасом, с щепяным товаром, с муравленой и глиняной посудой, с дровами и рогожами. Купцы в рядах открыли лавки с красным товаром, с шубами, иголками, кушаками, валенками и рукавицами. Около рядов закипел и мелкий разносный торг, крикливый и пестрый, подвижной и угодливый. Нигде не было заметно среди населения никакого особенно неприязненного настроения, каждый шел своей дорогой, спешил по своему делу и занят был своими заботами.
Вот мало-помалу к простолюдинам и толпе серого люда стало примешиваться и другое население. Думный дьяк проехал в расписных санях, обитых ковром и прикрытых медвежьей полостью, боярский сынок промелькнул на поджаром иноходце в нарядной сбруе, бояре один за другим потянулись в думу со своих подворий в просторных каптанах и в кошевнях, запряженных сытыми доморощенными конями в наборной упряжи с колокольцами… Народ боярам низко кланялся, а они в ответ чуть-чуть помахивали верхом своих высоких шапок. Одним словом, все шло самым обычным будничным чередом, и никому даже в голову не приходило, что весь город живет накануне страшной, никем не ожидаемой и непредвиденной грозы…
Около полудня небольшой отряд поляков под начальством ротмистра Козаковского двинулся из Кремля, везя с собою несколько тяжелых стенных орудий, предназначенных к постановке на стенах и башнях Белого города. Орудия везли на дровнях с подсанками, а в дровни впряжено было по четыре и по шесть лошадей. Возчики, сидевшие на лошадях верхом, усердно погоняли их и выкрикивали на все лады, стараясь поддержать ровную и одинаковую тягу коней, но, вероятно, груз был тяжел, не под силу: пар валил от них клубами во все стороны, и весь поезд подвигался медленно… На самом повороте с площади в Ильинку, как раз на Крестце, заставленном густою толпой всякого серого люда, передние дровни вместе с орудием нырнули в глубокий ухаб, хрястнули, затрещали и расползлись под тяжестью груза. Остальные дровни, не остановленные вовремя, наехали на первые, лошади сбились и спутались, произошла невообразимая сутолока и сумятица… Поднялись крики, ругань и польская, и русская, засвистели плети над несчастными измученными лошадьми… Больше всех волновался и кричал пан ротмистр, начальствовавший отрядом:
— Пся кревь! Галганы! Мужики московские! Бить вас треба! Бий их, жолнеры! — ревел он, подскакивая к передовым дровням.
Жолнеры, исполняя панское приказание, сунулись было к возчикам и принялись их тузить, но один из них, здоровенный, кряжистый детина, дал такой отпор двоим жолнерам, что один отлетел от него кубарем в снег, а другой схватился за нос, из которого струей потекла кровь.
Толпа, стоявшая на Крестце, разразилась хохотом.
— Ай да Федюха! Мастак отбиваться! Двоих пересилил!
А Федюха так и застыл на месте, ожидая нового нападения. Но нападения не последовало… Жолнеры попятились. Зато пан Козаковский набросился на толпу:
— Чего вы глотку дерете? Бисовы дзети! Ступайте вси!.. Зараз ступайте!.. Тащите бронь с мейсца!
И он с своего коня размахивал руками, чуть не хватая ближайшего из толпы за шиворот.
— Ну, ну, ты, польская ворона! Не замай! — закричало несколько голосов из толпы. — Не пойдем, проваливай!
И толпа сумрачно попятилась от пушек и сопровождавшего их отряда. Но пан ротмистр не унимался. Он принял это движение толпы за трусость и громче прежнего заревел своим гайдукам по-польски: