Выбрать главу

Впрочем, я успел узнать только, что он работает в Муниципалитете, так как в эту минуту подошел ее троллейбус. Она пожала мне руку, сказала все что положено… Вот досада-то!

Пятница, 5 апреля

Письмо от Анибаля. Соскучился в Сан-Пабло и в конце месяца возвращается. Хорошая новость. Друзей у меня мало, Анибаль — самый близкий. Во всяком случае, это единственный человек, с которым я могу разговаривать обо всем, не боясь показаться смешным. Интересно было бы разобраться, на чем, собственно, строится наша дружба. Он католик, я неверующий. Он любит волочиться, я обхожусь лишь необходимым. Он человек активный, энергичный, творческая натура, я — нерешительный, боюсь перемен. А дело вот в чем: частенько Анибаль меня подталкивает, когда надо сделать решительный шаг, а иногда, наоборот, я своими сомнениями удерживаю его. Когда умерла моя мать — в августе исполнится пятнадцать лет со дня ее смерти, — я совсем было раскис. Только одно меня поддерживало — злость, бешеная злость на бога, на родственников, на всех. Как вспомню тянувшееся бесконечно велорио [3], прямо тошнит. Посетители делились на две категории: одни начинали плакать от самых дверей и потом сжимали меня в объятиях; другие же явились просто выполнить долг, как оно полагается — сделав скорбную физиономию, подходили, жали руку и через десять минут уже рассказывали непристойные анекдоты. И тут появился Анибаль. Подошел ко мне и, даже не протягивая руки, начал со мной разговаривать: обо мне, о себе, о своей семье и о моей матери тоже. Его естественность по-настоящему утешила меня, на душе сразу стало легче. Анибаль, на мой взгляд, сумел лучше всех выразить уважение и к памяти моей матери, и ко мне, и к моей сыновней любви. Пустяк как будто бы, самый обыкновенный поступок, я сам отлично это понимаю, но только, когда человеку больно, он особенно остро воспринимает такие вещи.

Суббота, 6 апреля

Нелепый сон. Я иду в пижаме через парк Де-лос-Альядос и вдруг на дорожке перед роскошным двухэтажным особняком вижу Авельянеду. Я сразу, без колебаний подхожу к ней. Она в простом платье, надетом прямо на тело, без всяких украшений и без пояса. Сидит на кухонной скамеечке под эвкалиптом и чистит картошку. Тут я замечаю, что наступила ночь, и говорю: «Как чудесно пахнет полем». Слова эти сразу решают все — она отдается мне без малейшего сопротивления.

Сегодня утром Авельянеда пришла на работу в простом платье без украшений и без пояса, я не удержался и сказал: «Как чудесно пахнет полем». Она перепугалась страшно, подумала, видно, что я с ума сошел или пьян. Я принялся было объяснять, что говорил сам с собой, и окончательно испортил дело. Она не поверила и в полдень, уходя обедать, все еще поглядывала на меня с некоторой опаской. Вот доказательство, что во сне наши слова звучат гораздо убедительнее, нежели наяву.

Воскресенье, 7 апреля

Почти всегда по воскресеньям я обедаю и ужинаю один, и невольно становится грустно. Как я прожил свою жизнь? При таком вопросе приходит на ум Гардель [4], «Приложение для женщин» или что-то из Reader's Digest [5]. Не беда. Сегодня воскресенье, я далек от всякой иронии и могу позволить себе подобный вопрос. В моей жизни не было ужасных катастроф, никаких внезапных поворотов. Самое неожиданное — смерть Исабели. Может, тут-то и кроется истинная причина моего, как я это называю, жизненного краха? Но не думаю. Более того, чем дольше я размышляю, тем полнее понимаю, что ранняя смерть Исабели — удачное несчастье, если можно так выразиться. (Господи, до чего это грубо и подло звучит! Я сам себе ужасаюсь.) Я вот что хочу сказать: когда Исабели не стало, мне было двадцать восемь лет, а ей — двадцать пять. Возраст, когда чувственность в самом расцвете. Наверное, ни одна женщина не возбуждала во мне такого бурного желания. Поэтому, может быть, я и не могу (сам, в глубине своей души, без фотографий и воспоминаний о чьих-то воспоминаниях) вспомнить лицо Исабели, но всякий раз, когда захочу, ощущаю ладонями ее бедра, ее живот, ноги, грудь. Почему рукам моим память не изменила, а мне изменила? Сам собой напрашивается вывод: если бы Исабель прожила достаточно долго, тело ее стало бы увядать (главное ее очарование — тугое, словно налитое, тело и шелковистая кожа), мое влечение к ней тоже увяло бы, и трудно сказать, что сталось бы тогда с нашим образцовым супружеством. Ибо наше согласие, а оно действительно существовало, всецело зависело от постели, от нашей постели. Я вовсе не хочу сказать, что днем мы дрались как кошка с собакой; напротив, в повседневном общении мы неплохо ладили друг с другом. Но что удерживало от вспышек дурного настроения, от скандалов? Говоря откровенно — наши ночные радости; это они охраняли нас среди дневных огорчений. Случалось, взаимная ненависть искушала нас, сжимались сами собой губы, но образы ночи, минувшей и будущей, вставали перед глазами, и поднималась волна нежности, гасила вспыхнувшие было искры злобы. И пора нашего супружества славная была, веселая пора.

Ну а в остальном? Взгляд мой на себя настолько не имеет ничего общего с самонадеянностью, что даже трудно поверить. Я говорю о мнении, искреннем на сто процентов, я не решился бы его высказать даже зеркалу, перед которым бреюсь. Я вспоминаю: было время, давно, примерно лет с шестнадцати и лет до двадцати, когда я был о себе хорошего, можно даже сказать, высокого мнения. Я рвался начать и довести до победного конца «нечто великое», принести пользу людям, искоренить несправедливость. Впрочем, ни дураком, ни эгоистом я не был. Мне нравилось, когда меня хвалили, даже когда мне рукоплескали, но все же я старался принести пользу людям, а не добивался от них пользы себе. Конечно, чисто христианским милосердием я не отличался, да христианское милосердие меня никогда, насколько помню, и не привлекало. Я не стремился помогать бедным, нищим или увечным (я все меньше и меньше верю в бестолковую благотворительность, кому и как попало оказываемую). Моя цель была гораздо скромнее: просто-напросто быть полезным ближним, тем, кто естественно во мне нуждался.

Однако с той поры веры в себя у меня, говоря по правде, значительно поубавилось. Теперь я считаю себя человеком весьма заурядным, а в некоторых случаях и беспомощным. Мне легче было бы вести тот образ жизни, который я веду, если б я не был уверен (разумеется, только про себя), что я все-таки выше своей заурядности. А я знаю, что вполне могу или мог добиться чего-то большего, что я выше, хоть, быть может, и ненамного, изнуряющего однообразия своей профессии, достоин другой жизни, не столь безрадостной, других отношений с людьми. И оттого, что я все это знаю, мне, конечно, не становится спокойнее, напротив, я еще острее ощущаю свой жизненный крах, свою неспособность справиться с обстоятельствами. Хуже всего то, что ведь ничего страшного со мной не случилось (да, конечно, смерть Исабели подействовала сильно, но все же я не назвал бы ее потрясающей катастрофой; в конце концов, разве это не естественно — покинуть наш мир?), не было никаких особых обстоятельств, сгубивших мои лучшие порывы, помешавших моему восхождению, толкнувших в трясину усыпляющей повседневности. Я сам создавал эту трясину, причем чрезвычайно простым путем: привыкал. Уверенность в том, что я способен на большее, заставляла откладывать свершения, а это в конце концов оказалось орудием самоубийства. Я погружался в рутину незаметно, ибо считал, что все это ненадолго, все это только ступенька, надо пока что терпеть, выполнять положенное, а вот как кончу всю подготовку, на мой взгляд необходимую, тут-то я и кинусь в бой и смело ухвачу судьбу за рога. Какая глупость, не правда ли? А вышло то, что у меня вроде бы нет никаких особых пороков (курю я мало, выпиваю рюмку-другую редко, только с тоски), но есть один коренной: я не пытаюсь вырваться из трясины, все откладываю, вот мой порок, уже, по-видимому, неизлечимый. Если бы сейчас, сию минуту я решился и дал сам себе запоздалую клятву — «стану, обязательно стану тем, кем хотел стать», все равно ничего бы не получилось. Во — первых, у меня уже не хватит сил перевернуть свою жизнь, а кроме того — разве теперь я ценю то, что ценил в молодости? Это все равно что по своей воле броситься раньше времени в объятия старости. Я теперь гораздо скромнее в своих желаниях, нежели тридцать лет назад, а главное — не так горячо стремлюсь осуществить их. Пенсию получить, к примеру, — это, конечно, тоже стремление, но тянущее уже куда-то вниз, под гору. Я знаю, что пенсия придет сама собой, знаю, что не надо ничего делать. Так оно легче, я сдался и решения принимаю соответственные.

полную версию книги