Они отпадают сами собой, так как почти все или даже абсолютно все крупные румынские писатели последующих поколений не владели языком Тургенева или Достоевского, Толстого, Чехова или Горького и тем более не были знакомы с ними лично.
Почти все они или даже абсолютно все знакомились с произведениями великих русских реалистов окольным и неблагодарным путем — во французских или немецких переводах, зачастую неполных, состряпанных в угоду интересам и пожеланиям издателей, для которых книга лишь товар, а его необходимо как можно быстрее продать, пока дорогу не перебежал конкурент.
И, несмотря на это, какими бы неточными и серыми ни были эти переводы, румынские писатели сразу же находили в них что-то знакомое и близкое.
Что-то свое, родное.
В этом отношении Михаил Садовяну оставил нам два красноречивых и убедительных свидетельства, представляющих немалое значение для литературоведения, истории культуры и просто истории.
Первое свидетельство, очень давнее, было сделано почти пятьдесят лет тому назад в статье, опубликованной в 1910 году в журнале «Виаца ромыняскэ» в связи со смертью Льва Толстого.
На нескольких страницах Садовяну описывал то огромное волнение, которое он испытал в ранней молодости, когда только приобщался к писательскому мастерству и впервые прочел роман «Война и мир» в неполном французском переводе.
«Долгое время я не мог разобраться в том странном впечатлении, какое произвела на меня эта книга, — писал Михаил Садовяну. — Я не находил в ней редкостные стилистические красоты великих французских писателей, мне не хотелось выучить какую-либо главу наизусть, как чарующую мелодичностью песню, что я, например, сделал с пятой главой «Госпожи Бовари» Флобера: «Elle avait lu „Paul et Virginie“…»[96], написанной словами, будто навечно высеченными на медной доске, обладающими своеобразным очарованием, так художественно передающим душевное состояние героев. В книге русского писателя не было слов, мне казалось, что я воспринимаю впечатления непосредственно из жизни. Я вошел тогда в страницы этой книги, словно в какую-то страну. Я разглядывал незнакомые края, слышал голоса, видел, как движутся и живут огромные людские массы, внимал воплям боли, кличам радости, переживаниям людей на войне, ощущал покой мира и вечности…»
Мне хочется отметить это писательское замечание, на которое до сих пор никто не обращал внимания, тем более что это определение реалистического искусства Толстого, сделанное Михаилом Садовяну в 1910 году мимоходом, в статье не научной, было подтверждено спустя восемнадцать лет, в 1928 году, Максимом Горьким почти дословно:
«Одно дело — «окрашивать» словами людей и вещи, другое — изобразить их так «пластично» живо, что изображение хочется тронуть рукой, как, часто, хочется потрогать героев «Войны и мира» Толстого».
Итак, огромная притягательная сила и колоссальное воздействие искусства Льва Толстого, одного из самых великих гениев русского критического реализма и всемирной литературы, зиждутся не на стилистической утонченности, типичной, например, для Флобера, о котором Теофиль Готье говорил, что тот не находит себе успокоения в могиле из-за того, что в одной фразе допустил подряд два родительных или два дательных падежа. Величие Толстого зиждется в первую очередь на несравненной мощи, с которой он передает действительность с помощью каких-то не поддающихся точному определению средств, дающих читателю ощущение, что он «воспринимает впечатления непосредственно из жизни».
Это специфика русского критического реализма.
Это великое мастерство искусства, неподвластного литературным модам и направлениям, искусства, господствовавшего в течение трех четвертей века в европейской литературе, уделяющего первоочередное внимание тому, что говорилось о людях и о жизни, и уж затем тому, как именно это говорилось. Это искусство придавало первоочередное значение не утонченным изыскам и стилистическим украшательствам, которые, превращаясь в самоцель, неизбежно ведут к формализму, к преклонению перед словом и фразой и уводят его от действительности, искажают ее.
Михаил Садовяну, как и многие другие румынские писатели его поколения, на переломном этапе своего творчества, еще молодым, поддался очарованию музыки и мелодики флоберовской фразы. Но это продолжалось до тех пор, пока он не встретил в грандиозной эпопее Льва Толстого что-то совершенно новое и неповторимое — людей. Он встретил живых людей, множество, поток, целый народ таких живых, разных и реальных людей, с их кличами радости и стонами боли, которых, по словам Горького, хочется «тронуть рукой».