Несомненно, это язык богатый, не сравнимый ни с каким другим по той безукоризненности, которую ему придали Корнель и Расин, Мольер и Ларошфуко, Вольтер, Флобер и Анатоль Франс. Но это другой язык, безукоризненность которого относится к другой области.
Моя работа была значительно облегчена тем, что румынский народ предоставил в мое распоряжение свою живую речь, близкую языку донских казаков, как, впрочем, и языку почти всех русских и советских писателей. Это не язык, изготовленный в салонах госпожи де Рамбулье, в библиотеках и лабораториях лингвистической алхимии. Отсюда следует, что это не моя заслуга, если моя десятилетняя работа по стилистической редактуре переводов обладает какими-то достоинствами. Это заслуга речи нашего народа и румынского литературного языка, которым в подавляющем большинстве подлинно творческих произведений не оторвался от народного, следуя в этом примеру русской и советской литературы, которая от Пушкина до Шолохова не отказалась от своих старинных и плодотворных традиций. Все это богатство нашего языка я, как и любой другой румынский писатель моего поколения, нашел уже существующим в святом наследии наших предшественников — Александри, Бэлческу, Крянгэ, Караджале, Эминеску…
Эти размышления принадлежат не только редактору переводов и писателю, ограниченному своим собственным опытом. Я думаю, их значение шире. По существу, я поднимаю вопрос, только на первый взгляд касающийся чисто литературных аналогий. В действительности это касается проблем двух литератур, которые рождены народом, посвящены и предназначены народу, другими словами — проблем общественных и исторических, а не формалистическим, герметичным и утонченным изыскам, которые только отчуждают литературу от народа и народ от литературы, лишая писателя смысла его творчества.
Разве все эти вопросы не являются ключом к пониманию той органической преемственности, что существует между русской (классической и советской) литературой и нашей? К пониманию почти идентичного процесса их развития и взаимопроникновения?
ИЗ ОПЫТА ПЕРЕВОДЧИКА СОВЕТСКОЙ ЛИТЕРАТУРЫ
Очень давно, когда я только делал первые шаги на литературном поприще, случай пожелал, чтобы я поддался искушению и перевел роман молодого русского, точнее говоря — сибирского, писателя.
Я не могу утверждать, что сделал перевод. Правильнее следует сказать, что, состряпав тот перевод, я совершил скверное дело.
С чувством вины поставил я свою подпись на обложке книги. Я испытывал укоры совести, хотя трудился весьма старательно, переводя слово за словом, предложение за предложением, и читатели благожелательно приняли даже несколько переизданий этого перевода.
Дело в том, что, согласно бытующим тогда нравам и выполняя указания издателя, я перевел книгу с французского текста. То есть перевел не непосредственно, а из вторых рук, как это случилось и с нашим великим Михаилом Садовяну, с его сделанными в далекой молодости переводами рассказов великого Тургенева.
Лишь значительно позже, когда в одной из моих поездок я познакомился с Алексеем Толстым, мне многое стало понятным, и я частично простил себя.
В бесчисленных ночных беседах о русской классической литературе, знакомой мне с юности, но только через французские переводы, у нас неизбежно заходила речь и о вечной проблеме переводов.
Traduttore — traditore![106]
Эта итальянская формулировка, в данном случае, прекрасно подходила. Никакая другая литература мирового значения не была у нас так переврана и искажена в переводах, как литература русская, начиная от Пушкина и кончая Алексеем Толстым.
В этом систематическом ее искажении участвовали, с одной стороны, импровизированный переводчик, случайный писатель, скрытый за псевдонимом или инициалами, а с другой — издатель, действующий исключительно из низменных, меркантильных соображений, стремящийся обязательно сократить оригинальный текст до среднего объема книг, принятого обычно в торговой сети.
И наконец, стало очевидным, что весьма серьезным препятствием является свежий, сочный язык произведений русских писателей, почерпнутый из неиссякаемой сокровищницы народной речи, язык, не имеющий себе равного эквивалента в большинстве западных литератур.
У Алексея Толстого был в этом отношении такой же горький опыт.
Ярко и темпераментно, хохоча во все горло, принялся он приводить мне примеры, один другого потешнее. Я тоже рассмеялся и счел своим долгом признаться в своих прегрешениях, одно из которых касалось и его лично. Жертвой оказалась одна его ранняя новелла, которую я перевел с французского и опубликовал в литературном приложении к газете. Но второе прегрешение представлялось мне более тяжким, так как доказывало, что я долгое время упорствовал во зле. Доказательство тому — уже упомянутый роман…