— Ну и оставь эту заботу другим! Подивись-ка ты лучше на себя — до какой же низости ты дошел! Впрочем, пардон! Ты был таким от рождения!.. Как? Человек приглашает тебя в театр, ждет на холоде, в толпе зевак, которые не в состоянии купить билета, а ты еще злословишь на его счет, как кумушка с окраины! Ты бы лучше этому подивился! Ну, а теперь распорядись, чтобы потушили за нами свет в комнатах.
Гуцэ приказал горничной в кружевном фартучке потушить лампы и пошел за Аной по анфиладе просторных комнат с кубистской мебелью и мягкими коврами.
Он никогда даже не мечтал о таких апартаментах, о такой мебели и о такой горничной. Никогда не представлял себя рядом с красивой женщиной, чьи туалеты подробно описываются в светской рубрике «Весь Бухарест». Все это далеко превосходило его простые, непритязательные мечтания. Но вместо того чтобы чувствовать себя счастливым, он жил в постоянном смутном страхе, под гнетом какой-то неизвестной опасности.
Ана таскала его на спектакли и балы, на скачки и приемы, на ужины и благотворительные спектакли, а он тосковал по тем временам, когда, по-холостяцки облачившись, правда, не в шаровары и шлепанцы, а в старый сюртук поверх вышитой сорочки и в домашние туфли, он почитывал «Универсул», сидя у печки в снятой помесячно комнате захолустного городка в Добрудже. Тогда жизнь казалась ему прочной и основательной, не таила в себе никаких неожиданностей.
Теперь же, чуя недоброе, он вздрагивал каждое утро при пробуждении, словно приговоренный к смерти на заре перед казнью.
Он не мог объяснить себе, откуда взялось это ощущение, но предчувствовал, что рано или поздно нечто страшное и неотвратимое положит конец этой жизни, которой он не заслужил и которая была ему не по плечу.
— Сядь же наконец! И подбери свои ножищи! — буркнула Ана в автомобиле.
Гуцэ подобрал ноги и закурил.
Ана кашлянула.
— Теперь ты решил меня задушить!
Гуцэ Мереуцэ раздавил сигарету в выдвижной пепельнице и смолчал. Молчала и Ана, пристально глядя перед собой и зная, что на нее засматриваются сейчас все прохожие на Каля-Викторией.
Это был час, когда весь Бухарест, захлопнув окошечки банков, двери магазинов и десяти тысяч контор, отложив на двенадцать часов деловые хлопоты, бросается в вихрь развлечений. Парочки спешили на автомобилях в театры, кинематографы, клубы и кабаре. Изменились одежда и облик прохожих. Весь день люди с перекошенными от напряжения лицами стремились заработать, урвать побольше. А теперь, получив передышку на вечер, они с нетерпеливым, болезненным блеском в глазах мчались куда-то, чтобы растратить с трудом заработанные деньги. Но и в эти слишком короткие часы их преследовали страхи, отсроченные до завтрашнего пробуждения: «В одиннадцать часов явиться в министерство!.. Делегация мельников… Истекает срок векселя в банке!.. Запрос Дуки[62] в палате!.. Взнос за мебель!.. Если Гольдштейн откажется дать больше восьмисот тысяч, я прекращу переговоры!.. Будет форменной катастрофой, если горнорудные акции упадут еще на тридцать пунктов!.. Единственный выход: если банк в Браиле согласится взять в залог пшеницу!.. Заказ на поставки для военного министерства мог бы разрешить все трудности! Все требует и требует денег, а откуда я столько возьму?.. Если с каждого кубического метра — сорок лей комиссионных, то с двух тысяч кубометров получится кругленькая сумма!.. Вексель! Коммерческий банк! Решица![63] Финансы! Налог! Секвестр! Отступные! Цифры, цифры, цифры!» Обрывки мыслей и вопросов мечутся в мозгу, как еще не отстоявшийся осадок сегодняшней борьбы и как подсознательная подготовка к завтрашним острым схваткам; но люди гонят от себя мысли и вопросы, топят их в стремлении упиться наслаждением минуты. Все спешат; все смеются; у всех в нагрудном кармане, поверх трепещущих сердец, лежит цена счастья этой ночи. А завтра — опять нахмуренные лбы и лихорадочная гонка…
Снег приятно поскрипывает под ногами. Автомобили заносит на поворотах. Витрины льют яркий свет. Горящие надписи — красные, желтые, зеленые, голубые — зажигаются, гаснут, мигают, перепрыгивают от буквы к букве: «Чулки Моника», «Шампанское Мумм», «Ботики Треторн», «Мыло Элида дарует красоту». А над всем этим — черное как смоль небо, к которому никто не поднимает глаз.
Это час, когда деревни по всей стране погрузились в свой мрачный, таинственный сон. Когда на заводы приходят новые смены рабочих, а в шахты спускаются новые бригады горняков; в казармах на железных койках спят солдаты; у них ноют челюсти от затрещин унтеров, они стонут во сне — им грезится домашний рай — хоть этот рай сущий ад. Это час, когда за Китилой[64] на тысячи и тысячи километров лишь ветер воет во мраке безгласной пустыни.