Но радость его была горькой.
Ибо с горечью измерил он все то, что утратил. То, чего никогда более не вернуть. Книги, которых он уже не напишет. Целый мир, который отныне и навеки подавлен в его душе, от которого он отрекся ради газетных статей-однодневок, ради удобной комнаты, ради элегантных костюмов… И почему? О, господи, почему? Только потому, что он струсил, почувствовал, что не в состоянии вытерпеть еще одну жестокую, голодную и холодную зиму, этих ночей с шорохом отвратительных тараканов и с черным призраком склонявшейся над ним мертвой женщины, при одном воспоминании о которой у него и сейчас пробегает дрожь по телу.
Актеры на сцене настолько вошли в образ своих персонажей, что такой прекрасной игры уже давно никто не видывал. Ион Озун просто глазам своим не верил, что сын Зеленого царя, вдохновенно простирающий руки, — тот самый Бикэ Томеску, которого вечно подстерегают у дверей кредиторы и который в антракте, несомненно, займет сотню лей у самого Зеленого царя; что белокурая Иляна Козынзяна[70] — та самая Соня Виишоряну, по-прежнему терзаемая страхом растолстеть, по-прежнему живущая в той же комнатушке с шумящим примусом и отвратительной красной резиновой кружкой на стене.
Стихи совершили чудесное превращение. Среди убранства древних времен появлялись и исчезали, страдали, любили и умирали люди древних времен, ушедшего давнего прошлого, когда, по легенде, в неясной тьме веков был воздвигнут храм пастуха Букура — храм-праотец нынешнего проклятого Бухареста, виновника всех бед, чтоб ему пропасть!
Занавес упал, разрушив волшебство.
Это было словно сигналом взрыва: в зале прокатилась буря аплодисментов, восторженных возгласов. Публика вскочила на ноги, вызывая актеров. Люди не находили достаточно пылких слов и выразительных жестов, чтобы излить наплыв чувств, сдерживаемых в благоговейном молчании, когда звучали стихи. Из лож на сцену полетели цветы, сорванные с груди; все сожалели, что не догадались принести с собой целые охапки роз; женщины, забыв, что плакать им не полагается, стирали платочками тушь с ресниц, и по накрашенным лицам поползли черные струйки.
Всеобщее возбуждение достигло апогея, когда Зеленому царю удалось вытащить из-за кулис Леона Мэтэсару, ослепленного светом рампы и нервно теребившего галстук.
— Пойдем покурим, Ионел, — предложил Мирел Альказ, вынимая плоский серебряный портсигар. — Могу сказать, что таких восторгов Национальный театр еще не видывал! Любопытно послушать наших оракулов…
Они вышли в дымную курительную, гудевшую от голосов и восклицаний, словно прижатая к уху морская раковина.
Как храбрые бойцы, возвращаясь с поля битвы, хвалятся богатыми трофеями, почетными ранами и погнутым, затупившимся оружием, так все с ребяческой гордостью показывали друг другу ладони, побагровевшие от аплодисментов. Все уже забыли, как еще несколько часов тому назад говорили со скептической усмешкой на улице или в кафе, что идут в театр только из простого и жестокого любопытства — посмотреть на похороны таланта.
Сейчас совсем незнакомые люди заговаривали друг с другом; одинокие приезжие провинциалы, обращаясь с просьбой дать прикурить, завязывали беседу, спрашивали, отвечали, высказывали вдохновенные и наивные суждения. Критики и репортеры, попыхивая сигаретами, утверждали, что никогда не сомневались в успехе пьесы.
— А вы заметили, Озун: все актеры удивительно подходят к своим ролям. Уникальный случай для Национального театра! Даже Соня Виишоряну в роли Иляны Козынзяны.
— Кто? Иляна Пузынзяна? — переспросил Ион Озун, не в силах удержаться от каламбура, который сорвался с его языка, прежде чем он успел оценить жестокость своей шутки.
— Как ты сказал? Иляна Пузынзяна? — на лету подхватил словечко восхищенный коллега. — Это забавно! Послушайте-ка, Алеку, Поль, Видрашку, послушайте остроту Иона Озуна… Ионел, позволь мне вставить ее в репортаж. Я посвящу этому отдельный раздел: «Иляна Пузынзяна или Венера Готтентотская»… Знаете, этакая Венера с пудовыми ягодицами из альбомов африканского искусства. Разумеется, я задену ее лишь мимоходом и тут же всячески расхвалю за то, что она была великолепна в этой роли, заставив нас забыть о непомерно разросшихся объемах Иляны Пузынзяны!..
Ион Озун смял в зубах папиросу и отошел, преисполненный отвращения к самому себе.
Зачем он сболтнул это?
Ведь он и посейчас опускает глаза, встречаясь взглядом с Соней Виишоряну.