Выбрать главу

Звук был выключен, и сам Равельштейн молчал, вероятно, обдумывая вопросы болезни и смерти под новым углом. Мы проводили его до спальни, где стояла кровать с высоким изголовьем и изножьем, покрытая шелковыми стегаными одеялами на гагачьем пуху. Этими-то одеялами я его и укрыл.

Квартира вскоре опустела. Когда подходили опаздывающие, Никки выходил к лифту и, удерживая кнопку открытия дверей, говорил: «Эйб был бы очень рад вас видеть, но он сейчас не в состоянии принимать гостей: слишком много принял лекарств».

На следующий день, когда Равельштейн сам поднял эту тему, я сказал:

– Никки был очень тактичен. Стойко держался, на вопросы не отвечал. Но вечеринка быстро свернулась.

– Он умеет не отвечать на вопросы, правда? Незаданные, они висят в каждом углу, но он просто не обращает на них внимания. Для этого нужна определенная выдержка.

– Он, кстати, выключил твою новомодную технику. Я бы вряд ли разобрался.

В последние дни я часто приходил по утрам. Жил я буквально за углом, работал без четкого распорядка, поэтому мог позволить себе заявиться сразу после завтрака. Никки, который ложился спать только около четырех утра, крепко спал до десяти, и Равельштейн тоже дремал, широко раскинув крупные костлявые ноги – просто потому что некому было составить ему компанию. Врачи накачивали его лекарствами (транквилизаторами), однако это не мешало ему думать – обдумывать различные едва брезжащие в сознании проблемы. Даже во сне на его необычном еврейском лице можно было прочесть массу всего. Трудно представить более странное вместилище для странного интеллекта. Почему-то его удивительная, абсолютная безволосость, носившая почти геологический характер, предполагала, что он весь перед вами как на ладони. Сам он говорил – обычно предпочитая французский, – что он добился succès fou [48], однако теперь ему светило только место на кладбище.

Хотя я был старше Равельштейна на несколько лет, он считал себя моим учителем. Что ж, это было его ремесло – преподавать. Он никогда не называл себя философом – преподаватели философии еще не философы. Он получил философское образование и узнал, как подобает жить философу. В этом и есть вся философия, и именно для этого человеку нужно прочесть Платона. Если бы ему пришлось выбирать между Афинами и Иерусалимом – как между двумя колыбелями духовной жизни, – он бы выбрал Афины. Однако в последние дни ему хотелось говорить о евреях, а не о греках.

Когда я это подметил, он разозлился:

– А почему я не могу о них говорить? На юге до сих пор обсуждают гражданскую войну, которая случилась больше века назад, при этом миллионы евреев – таких же, как ты, как мы, – погибли уже в наше время. Нельзя о них забывать. Моисей общался с Господом, который давал ему указания, и эта связь длится тысячелетиями.

Равельштейн долго разглагольствовал в том же духе. Он заявил, что благодаря евреям все человечество теперь знает, на какое зло способно.

– Сначала ты говоришь народу, что, стоит только убрать правящий класс или буржуазию, рационализировать средства производства, разрешить эвтаназию неизлечимых больных – и наступит новая эра. Подготовив таким образом почву, ты предлагаешь истребить жидов. И люди неплохо начали: убили больше половины европейских евреев. Мы с тобой, Чик, принадлежим к уцелевшим.

На самом деле я не дословно цитирую Равельштейна, а перефразирую. Он имел в виду, что мы, как евреи, должны теперь понимать, на что способны люди.

– Невозможно предсказать, откуда ждать следующего удара. Из Франции? Нет, нет, только не из Франции. Они хлебнули крови в восемнадцатом веке и не стали бы возражать, но сами на такое не пойдут. А как насчет русских? Все-таки протоколы сионских мудрецов были их изобретением. А еще недавно ты мне рассказывал про Киплинга.

– Ага. Чудесный писатель, – сказал я, – но кто-то посоветовал мне прочесть собрание его писем, и в одном из них он злобно отзывался об Эйнштейне. Дело было в начале века. Он писал, что евреи уже и так исказили общественную реальность в своих еврейских интересах. Однако на этом они не успокоились: своей теорией относительности Эйнштейн теперь хочет искалечить физическую реальность, и евреи пытаются придать ложные еврейские качества физическому миру.

– Что ж, придется тебе исключить Киплинга из списка любимых писателей, – сказал Равельштейн.

– Нет, еврейский критерий мы не можем себе позволить. Во-первых, нам никогда не удастся его отстоять – даже перед евреями. Никто в своем уме не заставит тебя забыть о Селине, верно? Кстати, у тебя лежит мой экземпляр «Попали в переделку».

вернуться

48

Безумный успех (фр.).