Выбрать главу

Нет, для тебя — никогда. Никогда, в сущности, ты не понимала слов, которые, пусть беззвучно, не означали бы деньги, уверенность, нечто такое, что позволило бы тебе удобно расположить толстый зад твоего худого тела в глубоком, мягком кресле недавно овдовевшей женщины.

Это не любовное письмо, не элегия; это письмо о том, что я любил и понимал тебя с незабываемого начала и до того дня, когда я прижался поцелуем к твоим желтым ногам, на удивление грязным и лишенным всякого запаха.

Монча, еще раз, я помню и знаю, что легионы видели тебя обнаженной и пользовались твоей любовью. Что ты отдавалась по собственной воле, что целовала, раскинувшись в постели, что с тобой делали почти то же.

Теперь пришли женщины, чтобы увидеть тебя обнаженной по-новому и непоправимо; чтобы с пуританским упорным усердием обмыть тебя растрепанными губками. Ноги твои остались неухоженными и грязными.

Когда я вижу твой рот, впервые тронутый нежной, доброй улыбкой, все, что я могу вспомнить, не имеет никакого значения. Когда я думаю о запахе, который тебя заполнил и окружил, ничто не имеет значения. Кроме меня, конечно, меня одного, кто ощутил первое, робкое, почти незаметное начало твоего распада. Ибо я всегда был стар для тебя и ты не вызывала во мне никакого другого желания, кроме желания написать тебе когда-нибудь, очень нескоро, объяснение в любви, короткое любовное письмо, может быть одну лишь строчку, словами, которые скажут тебе обо всем. Короткое письмо, повторяю, ведь не мог я предчувствовать, что ты будешь бродить, вызывая насмешки и жалость, по улицам Санта-Марии, что я увижу тебя, смешную и жалкую, невозмутимую в своем странном наряде, на всех углах, среди так и не раскрытого обмана, а сам я без слов буду стараться создавать и внушать уважение к тебе, которое ты заслужила испокон веков тем, что была женщиной, самкой, и, не отказываясь, несла это звание.

Но и это ложь, ведь я видел тебя в шествии перед церковью, когда Санта-Мария возмутилась против первого, непритязательного, почти невинного публичного дома; молодая, сильная, неловкая, ты шагала с обычным своим выражением независимости и вызова вслед за плакатом, на котором отважно и скромно пламенели высокие узкие черные буквы: «Мы хотим чистых женихов и здоровых мужей».

Письмо, Монча, было непредвиденно, однако теперь я сочиняю, что предчувствовал его с самого начала. Письмо, задуманное на острове, который не называется Санта-Мария, его имя произносится со звуком «эф» в горле, хотя, может быть, он называется просто Бисинидем, без всякого «эф», для нас это одиночество, упорное стремление к одержимости и волшебству.

Из хитрости, расчета, скромности, любви к достоверному, желания быть ясным я отказываюсь от местоимения «я» и пытаюсь затеряться в «мы». Все поступали так.

Ведь очень легко скрыться под зонтиком псевдонима, подписи без подписи: X. К. О. Я делал это не раз.

Легко писать играючи; как сказал старый Ланса или другой безответственный человек, который сообщил о ней: недоверчивый взгляд, презрительно сжатый чувственный рот, тяжелая челюсть.

Так уже было однажды.

Но бискайка Монча Инсурральде или Инсаурральде вернулась в Санта-Марию. Вернулась, как уже столько лет возвращались, возвращаются все, кто отпраздновали свое прощание навек, а теперь бродят без дела, прозябают, стараются выжить, цепляясь хоть за что-нибудь прочное, хоть за клочок земли, такие далекие и отдаленные от Европы по имени Париж, такие далекие от своей мечты, великой мечты. Я мог бы сказать — приезжают обратно. Но несомненно то, что мы опять видим их в Санта-Марии и выслушиваем их объяснения по поводу постигшей их неудачи или же несправедливости, все возможно. Они выражают возмущение то гневным низким голосом, то младенческим плачем. Во всяком случае, они возмущаются, объясняют, жалуются, презирают. Но нам это скучно, мы знаем, что они с удовольствием скрыли бы и свою неудачу, и приукрашенные воспоминания, подделанные не по злому умыслу, а по необходимости.

Мы знаем, что они вернулись, чтобы остаться и снова продолжать жизнь. Поэтому ключом к загадке для доброжелательного и патриотически настроенного рассказчика является, должно являться, чужое и непонятное непонимание, злая судьба, тоже чужая и равно непонятная. Но они возвращаются, плачут, устраиваются, располагаются и остаются.

Вот почему в этой нынешней Санта-Марии, с оживленным уличным движением, так непохожей на прежнюю, можно получить, не прибегая к экспроприации и по жалкой, зато сходной цене, все, что имеет и может предложить любой большой город. Разумеется, в соответствующей пропорции: десять к ста, сто к тысяче, тысяча к миллиону. Так, в Санта-Марии существуют и всегда будут существовать — пусть с новыми лицами и локтями — постоянно замещающие исчезнувших без следа наш Пикассо, наш Бела Барток, наш Пикабия, наш Ллойд Райт, наш Эрнест Хемингуэй, тяжеловесный, бородатый и непьющий, усердный охотник на парализованных холодом мух.