Непреходящих впечатлений от Нового Орлеана у меня осталось много, и все разные, но ни одного «романтического» (убийственное словцо из путеводителя, где оно относится к старинным кварталам). Воздаю должное указке Теннесси Уильямса: черное гетто в Алжире, разношерстная сутолока в порту и на рынках, и не дворики Латинского квартала, а деловые закоулки уголовного суда; университет, где я подружился с двумя-тремя редкостными людьми, особенно со старым историком, кружок которого, не щадя никаких сил и времени, записывал последние, слабые отзвуки негритянской музыки, расплеснувшейся вверх по великой реке и притокам ее, захлестнувшей весь мир: надгробный плач, блюзы, праздничные танцы, гулкая медь похоронных и поминальных маршей, оглушительных, как пулеметные очереди в жестяных хижинах, где, кстати, и записаны были лучшие образцы этой музыки. Более же всего меня занимала невообразимая политическая коррупция города и штата.
Однако все такое и тому подобное интересно лишь постольку, поскольку вызывает во всем городе живой отклик. Что я его не улавливал, не чувствовал отношения Нового Орлеана к своей острой специфике, это бы еще полбеды, но оказалось, что не во мне тут дело. Припоминается один случай из нескольких. Как-то, не прожив там и месяца, я обедал с двумя новоорлеанцами, архитектором и инженером. С инженером мы раньше не встречались, и он естественно задал мне банальный вопрос, какой рано или поздно ожидает всякого заезжего во всяком небольшом городе: «Ну, и как вам наш город?» А перед этим, утром, мне случилось завтракать в своей гостинице за одним столиком с нью-йоркским промышленником. Поняв по моему акценту, что я нездешний, да вдобавок иностранец, он безразлично спросил: «Как вам тут нравится?» Я сказал, что в общем нравится. Он заметил: «Я сюда езжу по делам вот уж лет семь. Дутый городишко». И когда инженер спросил меня о том же за обедом, я взял да и брякнул: «Дутый городишко». Это возымело на обоих мгновенное действие. Инженер перегнулся через стол, схватил друга за руку и яростно простонал: «Кэри! Когда мы с тобой выберемся из этой богом проклятой дыры!» — и, выражаясь фигурально, оба заплакали навзрыд. После этого мы прекрасно, с очевидным удовольствием пообедали. А уж потом я поднялся к себе, снял трубку и спросил междугородную, нельзя ли как-нибудь выяснить номер телефона мистера Роберта Янгера Второго, проживающего в Усадьбе Паданец (название, до странности английское, мне легко запомнилось), возле Далласа, в Техасе. Ответ телефонистки изумил и просветил меня. Она сказала:
— Боба Янгера, что ли? Какой сегодня день? Среда? Пожалуйста, он сегодня дома. Погодите минутку.
Я погодил, прикидывая, что единственная европейская страна размерами больше Техаса — это Россия от Ленинграда до Владивостока и что от Нового Орлеана до восточной границы Техаса как минимум двести миль. Но ведь он же сказал мне в Нью-Йорке после оперы, что женился на очень родовитой девице из Нового Орлеана.
Он встречал самолет. Я не без труда узнал его в белой рубашке с открытым воротом, белых шортах, белых гольфах, без шляпы; в коротко стриженных, чуть подернутых сединой черных волосах на самой макушке была маленькая проплешина — возраст все-таки. В нем чувствовалось непомерное, исполинское упорство: он высился, как валун, в человеческом потоке, и дело ему было только до себя, то есть в данном случае до меня, а все и вся хоть провались. Я перенесся в прошлое, за тысячи миль отсюда. Все тот же себялюбец на веки вечные. Напряжение его спало, когда он увидел меня — и потряс за плечи с радушным смехом.
— Знаешь ли что, Боб? Ты вылитый отец!
Мы отъехали, разговорились, и я заметил, что интереса к Ирландии у него осталось на ломаный грош, а к Нане и того меньше. Работа, семья, жена — это была теперь вся его жизнь; он снова похвастался мне, что женат на чистокровной испанской креолке. Немногим хуже, подумал, но не сказал я, чем доподлинная Карти, ффренч, Лонгфилд или даже Янгер. Он привез с собой в аэропорт двух подростков-сыновей, конечно же, Боба и, конечно же, Джимми. У себя в усадьбе, настоящем поместье, раскинувшемся на многие акры, он представил меня жене Леоноре и дочери Кристабел, чья ослепительная, золотисто-белая прелесть сразу напомнила мне Лалидж Канг, внучатую племянницу ффренчей, которая коварно вызвала на поцелуй француза — учителя музыки (у того, человека в летах, случился moment de folie [57]), предала его и поплатилась за это удовольствие: моя ревнивая, стареющая Ана немедля отправила ее обратно в Бостон.