Касательно моей правнучки Кристабел: если хоть что-нибудь в моих мемуарах написано с тем, чтобы исповедаться, поведать истину ради нее самой, то такова прежде всего эта их часть; более того, заявляю честно, в полном согласии с вышесказанным, что, записывая связанные с Кристабел происшествия, я стараюсь ради самого себя, в преддверии приближающегося детства, когда я надеюсь заново пережить в памяти, с тяжелой скорбью и окрыляющей радостью, тот небывалый день, в который на обоих нас обрушилась благословенная и неодолимая любовь — что бы, в конце концов, ни значило это слово.
Да, да, конечно, было, признаю, было зияние, краткий, но явственный миг нерешенности, промельк созерцания между вспышкой в глаза друг другу и громовым ударом, промежуток такой беглый, такой неощутимый, что, право, чересчур педантично со стороны моей памяти настаивать, чтобы я записал: с первого взгляда я не столько «подумал», сколько едва-едва ощутил: «Это не девочка, хотя грудь у нее плоская, как у тринадцатилетней». Между взблеском молнии и раскатом грома я уже вдыхал ее душистый хмель, мучился упоительным предвкушением, решался пригубить и наконец готов был ринуться в омут. А ей, как она признавалась мне после, хотелось бы, чтоб я был постарше (!), поискушеннее в превратностях «большого мира». Я приметил это красноречивое словосочетание. Отнюдь не маленький штат Техас уже казался ей тюрьмой.
Ниже пойдет речь о ее мании свободы, что бы опять-таки ни значило еще и это сомнительное слово. Пока надо твердо сказать, что я склонил голову под ее иго вовсе не потому, что пленился миловидным личиком, стройными ножками, светло-золотистыми локонами, гибкой фигуркой. Если бы дело с ней было только в этом, то и встреча наша всего-навсего полыхнула бы чувственным жаром; да и что такое мимолетная девичья прелесть для меня, наглядевшегося за сто лет с лишним на зрелую женскую красоту? Передо мной искрились ее ясные глаза, словно высокий, стройный золотой маяк высвечивал серебристым лучом все, что неслось мимо по воле волн и ветра. По-видимому, я идеализировал ее, преображал — легко говорить теперь, когда все это минуло, — в героиню; и преобразил так прочно, что после нее, да, в общем, и теперь, мне видится во всякой юной американке ее незыблемая, упрямая, беспредельная уверенность в себе, самонадеянность такая бесстрашная, беззащитная, беспечная и столь оголтелая, что так и тянет крикнуть: «Эй, ты! Сейчас ступишь ногой в люк! Очнись, раззява!» И я не вовсе в ней обманывался. Схожая с цветком нарцисса, она, подобно Нарциссу-юноше, постоянно любовалась своим отражением — это они все так. Но в этом смысле Юг (по первому впечатлению «сонный» юг) очень обманчив. За нею виделся и совсем другой юг, Юг ковбоев и следопытов, упорных и зорких; виделся всадник, всматривающийся в точку за две мили — что там? Индейцы? Бизоны? Женский инстинкт пробудился в ней чрезвычайно рано.
Целуй свое отражение, деточка, и выпрямляйся! Мужчина идет. А как подкупала ее девическая непосредственность, особенно тогда, когда ее и в помине не было. Облегающие тонкие свитерки, изысканно-простенько, с пышным bouffant [58] уложенные светло-золотистые волосы; мечтательное, отсутствующее выражение; даже то, как она порывисто вскакивала и самозабвенно визжала на родео или на бейсболе; как невзначай покачивала бриллиантовый кулон-лавальер у своих крохотных грудей.
Прирожденная кокетка? Очевидно. (Это я теперь говорю.) Но вовсе «не на голом месте», как говорят американцы. Она отлично владела своим телом, и я, с высоты своих ста десяти с лишним лет, только головой покачивал, глядя, как она выписывала восьмерки на коньках, скользя как ласточка, паря нетопырем, как бесстрашно ныряла она с многометровой вышки, мчалась во весь опор без седла, в ковбойском наряде, выбивала в отцовском тире десятку за десяткой с вытянутой руки и от бедра, танцевала всю ночь напролет и под конец кружилась так же легко, как выпархивала вечером на вощеный пол. Я любовался ею с восхищением иностранца: прежде мне не доводилось видеть ядреную американскую девицу в натуре, а если судить о людях по тому, как они ведут себя на чужбине, легко попасть пальцем в небо: может статься, ее буйная живость показалась бы избыточной и американцам за пределами ее родного штата.
Вскоре я заметил, что и я привлекателен для нее как иностранец; впрочем, я вообще пришелся ко двору в Усадьбе Паданец. Через неделю-другую кое-что в этом смысле прояснилось. Я прилетел в Даллас, рассчитывая, что Янгеры предложат мне погостить у них дня два, самое большее. Но на второе же утро меня стали уговаривать остаться на месяц, а хорошо бы и дольше — и это не только потому, что я сразу прекрасно поладил с Бобби и Леонорой Янгерами, обоими мальчиками и Крис; и не потому, что мой выдуманный повод для поездки в Техас — мне якобы поручено было написать в лондонскую газету четыре статьи о жизни американской «глубинки» на Востоке, на Среднем Западе, на Западе и на крайнем Юге — льстил их техасскому самомнению; просто мой приезд слегка разрядил напряженную (чего я, по счастью, сначала не заметил) уже несколько месяцев обстановку в семье.