Брюссель, 1972 год.
…весь Брюссель сиял./Красивейшие женщины столицы/И рыцари стеклись на шумный бал [108].
Всего несколько миль к северу от Ватерлоо.
Толпа все гуще, в панике народ, /И губы бледные твердят: «Враг! враг идет!»
Она приехала в солнечное ноябрьское утро. В лайковых перчатках, со свернутым зонтом, в котелке, вальяжный, он фотографически оцепеневает под ее взглядом, потом той же горделивой поступью препровождает ее в свою скромную, но стильную трехкомнатную квартиру на Avenue des Arts. «Я сам ее выбирал сообразно своему не столь уж незначительному месту в бюрократической иерархии нынешней наднациональной Европы».
Экономка, худая брюнетистая фламандка с испитым лицом, приготовила восхитительно пахнувший кофе, и Молл занялась своим протеже.
Насколько ей известно, приступила она, ему сейчас пятьдесят четыре.
— Ума-разума прибавилось? — спрашивает она с надеждой.
По его подсчетам, льстит он, ей пятьдесят.
— Самая подходящая мне ровесница.
Ей не нравится кавардак в гостиной, все валяется где попало — письма, газеты, книги, журналы, отчеты какие-то.
— У меня руки чешутся прибрать здесь.
Он буквально лоснится от тщеславия и благополучия, подносит она пилюлю. Ее иссушает неутоленное желание, подпускает он шпильку. Она платит ему «тучным плевелом, растущим мирно у летейских вод»[109]. Он подбирает живот.
— Превосходный костюм, Джордж, отлично скрашивает фигуру.
— Прелестная на тебе хламидка. Ба, вроде седой волосок? Во что тебе обошлась эта показушная горжетка — как минимум, в сотню фунтов?
С такой подковыркой даже супругам неинтересно пререкаться, причем каждый чувствовал себя в своем праве. Его манило кресло посла, и он был убежден, что она перекрыла ему эту дорогу. Он хорохорится, желая показать, что больше не зависит от меня. Из гордости он не признается себе, скольким он ей обязан. А она еще много, очень много могла сделать для него, будь он чуточку посговорчивее. Горестное сознание ущербности укололо их одновременно. В таких маленьких странах, как их родной зеленый остров, как вообще в маленьких столицах и городишках, в домах и конторах, в учреждениях и мастерских, — везде близость рождает зависть, и подсиживание, вероломство — истинное наказание таких мест. Но именно потому, что там все под рукой, все ручное, теплое, свое, — вероломство раскрывается, и в этом истинное благо таких мест. А здесь?! Как разгадать козни в безликих, вечно тасуемых конгломератах: Лига Наций, Организация Объединенных Наций, Европейский совет, ЕЭС? И уже у обоих на языке Дублин — его сплетни, его герои дня, его интриганы и прожектеры, его последние новости, его… Она первая вспомнила о делах и с грустью отправила его на службу. По дороге, однако, она мурлыкала под нос:
Она в отменном настроении опросила своих осведомителей (к этому времени СШЕ стянули в Брюссель около четырехсот ирландцев), прикинула, взвесила, смягчилась, оттаяла и вернулась в Дублин раз и навсегда довольная своим детищем, которое было для нее всем: муж, дядя, тетя, отец, мать, сестра, брат, толстый, глупый, сила, свобода, слава. «Мой человек в Брюсселе», — говорила она с гордостью. Она ходила коридорами власти, попирала карту Европы, откликавшуюся дюжиной западных и восточных языков, по-свойски заглядывала в отделы, как губка, впитывала байки старого Дублина, его предания, воспоминания, его типологию, сама уже воплощая тип ирландского остроумца. Словно солнечные лучи, согревали душу его регулярные, как часы, секретные донесения с передовой, доверительные писульки, сдобренные острым словцом, каплей яда, каплей меда, а местами даже нескромные. В свою очередь он упивался ее отчетами о пересудах и передрягах в родных пенатах. Оба словно вернулись в свое студенчество, только теперь она более продуманно одевалась, каждую неделю подвивала свои плоские волосы, предпочитала рестораны, где метрдотель называл ее «мадам», носила бижутерию, пользовалась духами «Шамад» и угнетала коллег апломбом, какого хватит на целого министра. В последовавшие девять месяцев она четыре раза ездила к нему, и он четыре раза наведывался в Дублин. Он был в своей лучшей поре, она переживала вторую молодость, к нему пришла зрелость, она вертела Европой, сидя в Дублине. Так прошел год. Нигде даже призрака веточки тиса [110].
108
Из «Паломничества Чайльд-Гарольда» Байрона, Песнь III, строфа 21, ниже — строфа 25. Пер. В. Левика.