За столбик зацеплялись мертвецки пьяные, а те, кто еще держались на ногах, с воплями пролетали мимо, падая и тут же с проклятиями вставая. Лежащие у столбика ворочались, вскидывая руки и ноги. Это зрелище всегда напоминало мне газету, страницы которой листает ветер. Иногда мою дверь сотрясал глухой удар — это значило, что кто-то врезался в косяк и рухнул рядом, как сморенный сном или убитый на посту часовой.
По голландским понятиям, жилье мое было крайне убогим, но в Париже легко миришься с такого рода нуждой. Тысячи людей, которые в рот не брали спиртного, в поисках тепла, как мошки на свет, спешили здесь ко входам закрытых на ночь станций метро. Сначала я думал, что все они боятся опоздать на ранний поезд и потому, с вечера заняв очередь, устраиваются на ступенях; позднее я разобрался, что к чему. Иногда прямо посреди улицы можно было видеть человека, лежащего на решетке канализации. И это еще были счастливчики, сумевшие урвать немного тепла. Но проходила неделя-другая, и ты уже спокойно шел мимо, эта беда тебя не трогала, потому что не имела к тебе отношения, была из другого мира, в котором ты никогда не окажешься.
Вот почему мне нисколько не докучали эти «плоты Медузы»,[125] еженощно причаливавшие у моей двери. К слову сказать, лежали они здесь по своей доброй воле, вернее, по отсутствию оной, вдобавок каждый из них, прежде чем впасть в небытие, мог бы поклясться, что пережил вечер упоительного восторга. Вероятно, к исходу ночи они очухивались и утром неизменно исчезали.
На первых порах катящиеся кубарем любители хмельных паров до крайности меня развлекали, но вскоре мой интерес заметно поостыл, ибо каждую ночь повторялось одно и то же, возможности были весьма ограниченны, и я, уже не отвлекаясь, занимался своими делами, а потом и вовсе стал смотреть на все это без особого интереса, что, может быть, и показалось бы странным человеку стороннему. Погруженный в свое чтение, я пребывал каждодневно в двух, а то и трех различных мирах, поэтому реальность в конечном итоге не могла не отодвинуться для меня куда-то на задний план.
Мое безразличие заходило много дальше, чем вы думаете.
Занавесок на моих окнах не было, я считал их старческим предрассудком, и свет от настольной лампы щедро изливался в темноту, будучи единственным на всю улицу. Этот свет и притягивал их.
Стоящая на столе лампа находилась на одном уровне со столбиком, и, чтобы приблизиться к ней, им нужно было всего-навсего пересечь пол-улицы, к тому же это было единственное горизонтальное направление, в котором они еще могли передвигаться. Карабкаться вверх или спускаться вниз в их состоянии было немыслимо, и если кто-то из них пытался привести себя в движение, то рельеф местности неизбежно вынуждал его перемещаться в мою сторону. А может быть, перед глазами у них все вертелось и кружилось вокруг вертикальной или горизонтальной оси, и в этой адской круговерти моя лампа мнилась им неподвижной точкой, точкой пересечения обеих осей. Так любители ярмарочных аттракционов из последних сил пробираются к центру вертящегося круга, в надежде, что там уймется головокружение и уменьшится опасность свалиться с ускользающей из-под ног поверхности.
Не исключено также, что, сравнявшись в своей умственной деятельности с насекомыми и птичками, они влеклись на свет совершенно бездумно. Как бы то ни было, всякий раз, когда я засиживался за чтением допоздна, над подоконником возникали две-три землисто-бледные физиономии, обращавшие тупой взор внутрь дома: на мою ли лампу, на меня ли самого, на мои ли книги — я этого не знал, а они и подавно, они смотрели с осмысленностью рогатого скота.
Со стороны улицы мои окна были защищены низкой решеткой из металлических прутьев, в нее-то они и вцеплялись.
Присутствие этих физиономий нимало меня не смущало, я воспринимал их, пожалуй, не как лица ближних, а как нечто вроде орнамента, узора на стекле, аналогичного рисунку на обоях. Ни одна из физиономий не была отмечена печатью какого-либо характера, индивидуальности, все скрывала абсентовая маска, глядя на которую я воображал, как, возвращаясь с гулянки домой, развеселое общество готовится подшутить над припозднившимся школяром. Поднимаясь из-за стола, чтоб поставить чай или взять книгу, я чувствовал себя актером перед публикой, публикой, которая таращилась на меня и которую я глубоко презирал.
Подобные ощущения я испытывал лишь первый месяц, потом меня это заботило так же мало, как мало заботит солидного господина парочка юных проказников, расплющивающих носы об окна кафе.