Но будущая графиня отрезала:
— Halts Maul!![39]
Короче говоря, каждое воскресное утро в Полене через пять — десять лет после отмены крепостного права гайдуки господ Шенборн, облаченные в мундиры и при саблях, подвергали порке лесорубов и батраков, нарушивших в течение недели какую-нибудь из десяти заповедей шенборнского имения. «Десять заповедей» — не моя злая шутка. Управляющий графским имением самолично сформулировал и отпечатал жирным шрифтом в мункачской типографии эти самые «десять заповедей», приказав вывесить их на стенах всех принадлежащих графу строений. «Десять заповедей» учили наизусть в местных начальных школах.
Приговоренные к порке выстроились в длинный ряд и стояли с опущенными головами на тропке, ведущей к козлам для наказания, — это были венгерские, русинские, еврейские, румынские и словацкие лесорубы и батраки. Когда подходило время, очередная жертва покорно расстегивала штаны и ложилась на козлы. Гайдуки торжественно и ловко рассекали воздух тростниковой лозой. Народ молча глядел на этот ужасный спектакль.
Какое удовлетворение я ощутил, когда пятнадцать лет спустя те же люди взялись за топоры и вилы и пошли на штурм графской усадьбы! А в январе 1955 года, когда мне снова довелось посетить Сойву и Полену, сельский Совет собрал в большом светлом зале школы деревенских ребятишек, и меня попросили рассказать им о прошлом. Ребята смеялись, когда я рассказывал им о том, как пороли их отцов. Конечно, хорошо, что молодому поколению все это теперь кажется сказкой, но все-таки, подумалось мне, им следовало бы больше знать о прошлом — не таком уж далеком — своего края.
Когда с козел слез старый седой русин — и, пошатываясь, направился к своим детям и внукам, которые, заливаясь слезами, ждали его в сторонке, я потерял сознание. Какой-то старый лесоруб на руках отнес меня в дом Бранда. Там мне стали делать уксусные примочки и уложили в кровать. Все воскресенье я не взял в рот ни крошки, то же повторилось и в понедельник. Я только пил, пил, литрами вливая в себя жидкость — бесплатную здесь поленскую минеральную… Утром во вторник дядя Бранд посадил меня на поезд и отправил в Берегсас.
Мать сразу уложила меня в постель и вызвала нашего домашнего врача — дядю Федака, то есть доктора Иштвана Федака Старшего. Он даже летом носил длинный черный сюртук и источал крепкий дух сливовицы и табака. Прежде чем прослушать мои легкие, он вытащил из кармана два куска жженого сахара, пропахших табаком, один положил мне в рот, другой сунул мне в руку. (Нынче, докуривая свои, видимо, уже последние трубки, я часто думаю, что к курению меня приучил, собственно, жженый сахар дядюшки Федака).
Итак, прослушав меня, доктор долго беседовал с моей матушкой о дороговизне, о плохой погоде (то много дождей, то мало), потом принялся клясть все на свете. «Мир — что наша речка Верке, — говорил он. — В этой речке, как известно, течение медленное, вода в ней стоячая и воняет. То же самое и в мире».
Через четверть часа он наконец вспомнил обо мне.
— Этот мальчик совсем здоров, — сказал он. — Беда только в том, что у него слишком мягкое сердце.
Моя бедная мамочка побледнела: она почему-то связала этот диагноз с болезнью, которая в просторечии называется «размягчение мозгов».
— И это очень опасно, доктор? — спросила она по-немецки, чтобы я не понял.
— Нет, что вы! Это вовсе не опасно! — ответил он по-венгерски. — Даже полезно. Мальчик будет сторониться драк. Уверен, что он никогда не пойдет в солдаты.
— Слава тебе господи! — воскликнула радостно моя мамочка и чуть не бросилась целовать руку дяди Федака.
Вся эта история пришла мне в голову неспроста, а благодаря новой встрече с графиней Герминой. После освобождения вдовая графиня посетила меня в сопровождении графини Сапари. Тогда внешне она казалась на добрых двадцать лет моложе меня. Графиня обратилась ко мне с маленькою просьбой: не могу ли я, учитывая заслуги ее покойного отца, походатайствовать о возвращении ей имения размером более чем в тысячу шестьсот хольдов?
Прошло еще много лет, и вот я снова встретил Гермину. Я подыскивал себе квартиру и получил адрес, где якобы пустует жилплощадь. Звоню привратнице, смотрю — открывает графиня Гермина. Я сразу ее узнал, хотя теперь она выглядела на добрых десять лет старше меня. Она меня не узнала. Не знаю, почему, она поблагодарила меня по-немецки за двадцать форинтов, которые я сунул ей за исчерпывающую информацию на мой вопрос о свободной квартире:
— Какая квартира, помилуйте! — промолвила она. — Теперь никаких квартир нет и не будет до тех пор, пока… — Она не докончила свою мысль. Лишь осенила себя крестным знамением.