Это когда в гору. Но только выезжаем на гребень, я сажусь в телегу, она сама катится вниз, лошади бегут все быстрей, и тут ободья как затарахтят, звончатки как запоют, даже я им подпевать начинаю: «Плещется Дунай наш тихий, весело шумит…»[9] Где со словами, где без слов (потому как всех-то слов я не знаю) подпеваю телеге, она тарахтит вовсю, белая пыль за нами вьется, подсолнухи и кукуруза бегут назад по обе стороны дороги, а мы себе мчимся во весь дух. Были это одни из лучших дней в моей жизни, хотя жизнь — она такая: знай подстегивает, вот и мотаешься по свету как неприкаянный. «Н-но, н-но, па-ра-рам! Отряд-то ведь с тобой, Флоро, не унывай, брат! Выше голову, за свободу будем биться, вражью кровь прольем!» Ободья телеги тарахтят, лошади бьют копытами, из-под подков летят искры, звончатки гудят, ровно колокола, и я уж и не пойму, телега ли вторит моей песне, я ли подпеваю телеге… Так летим мы с отрядом Ботева — за свободу, все быстрей и быстрей.
Иногда ночью мне чудится, что отряд сходит с боковин вместе с дымящим пароходом, тихо ступает в темноту и совсем тихо, приглушенно запевает ту же песню. Дорога немощеная, колеса бесшумно тонут в мягкой пыли, меня одолевает сон, и сквозь сон я слышу, что отряд поет. Просыпаюсь от толчка — в ушах еще звучит песня. Останавливаю лошадей, вслушиваюсь — никакой песни нет. Где-то далеко в темноте лают собаки, сонно позвякивают овечьи колокольцы, невидимая речка шумит меж невидимых берегов. Но песни нет. Часто слышалась она мне ночью — вздрогнешь, бывало, протрешь глаза, прислушаешься и — н-но, лошадки. Чтобы не задремать снова, начинаю насвистывать, и опять ту же песню. Знаете, иной раз даже про себя ее напеваю или насвистываю про себя — до того я с ней свыкся, что она все время во мне живет.
Так разъезжаю я с моим отрядом, колесим по дорогам, приедем в село — остановимся. Распрягаю лошадей. «А ну, кому горшки, кому миски, кому кувшины!» — кричу. Бабы подходят посмотреть товар, спрашивают, нет ли обливных. А товар у меня все больше необливной, годы военные, материалу нигде не достанешь. «Нету обливки, бабоньки, — объясняю я им, — ей нынче пушки обливают. Как война кончится, одну обливную посуду привозить буду». Бабы поглядят, поглядят да и начнут покупать. Торговля у меня простая. Беру за посудину столько, сколько в ней помещается. Тетка наполнит миску зерном — это и будет цена миски. Кувшины малость подороже продаю, потому что они больше разрисованы — на одних цветы, на других птички, так женщины добавляют еще: кто фасоли, кто кукурузы, торговля и идет.
Под вечер разведу костер, хлеб подогрею, подойдет какая-нибудь тетка, принесет миску с горячим и останется у телеги поболтать. В каждом селе такие тетки встречаются, любят прохожих, любят поговорить, порасспросить о том о сем, хлеба дадут прохожему человеку, еды принесут. Про все расспрашивают. Есть ли у меня жена, дети есть ли (есть дети), какой у меня дом, уж не турок ли тот, кто на боковине нарисован, и про все такое. «Не турок он, — говорю, — а австриец, капитан парохода. Турки там, за дымом, и черкесы там есть», — «Вот и я говорю, — отзывается тетка, — вроде бы и турок, а не то чтоб турок, но и на банатца не похож. По одеже видно, что не банатец. А эти парни тут — наши?» — «Наши, — говорю, — это Ботева отряд, а тут вот сам воевода с саблей обнаженной и со знаменем». — «Знаю, — говорит тетка, — это знамя Райна-княгиня шила…» Так разговариваем мы под вечер с какой-нибудь теткой, другие женщины подойдут, остановятся, тогда я начинаю рассказывать об отряде: как он захватил пароход, как воевода стал и капитаном и воеводой, как они, ступив на берег, преклонили колени и поцеловали землю и как потом двинулись к горам. А черкесы из-за плетней выследили, выстрелили из засады и пошли за отрядом — может, какая добыча достанется. Башибузуки, как только узнали, в чем дело, тут же схватили оружие и тоже кинулись вслед отряду. Регулярные войска тоже строятся; тут пашей полно, отдают команды, целые телеги пороха подвозят, а позади тащатся цыгане — авось и им что из добычи перепадет!.. Отряд, однако, шагает вперед, на знамени колышется «Свобода или смерть!», и лев стоит на задних лапах. В воздухе порохом пахнет, кровью, но отряд не останавливается, воевода подбадривает своих парней, сабля его сверкает точно молния. Все сильнее пахнет порохом и кровью, все круче становится земля под ногами у отряда, все круче уходит вверх, некуда уже карабкаться парням, только небо выше них, на небо никак не вскарабкаешься! Повсюду засады, из-за каждого камня стреляют, все застлало пороховым дымом, нигде ни капли воды — так и погиб отряд вместе с воеводой. Башибузуки и войска расходятся по домам, черкесы тоже возвращаются домой и начинают мазать пол навозом — против блох; но от навоза блох еще больше разводится, потому что он держит тепло, а блоха любит тепло. «Мы тоже навозом мажем, — говорит какая-нибудь тетка, — но потом белим! Блохи от известки и дохнут. А черкесы не белят, что ли?» — «Станут они белить! Черкесы хуже цыган. А цыгане, те, что деревянную посуду режут, как увидели, что никакой добычи им не досталось, разбрелись вдоль реки рубить вербу для своей посуды. Рубят они вербу, долбят миски и поглядывают, не появится ли откуда еще какой отряд».
9
Народная песня на слова великого болгарского писателя Ивана Вазова (1850–1921), которая рассказывает о высадке ботевского отряда на болгарский берег.