С Боорманом, начал рассказывать Лаарманс, я встретился точно так же, как вчера с тобой. Иными словами, в кафе, совершенно случайно, но только в более поздний час.
В тот день я от нечего делать примкнул к какой-то манифестации, теперь уже не припомню к какой. То ли в честь политического деятеля либерального толка, то ли еще кого-то из этой компании. Так или иначе, мы ему каждые десять минут аплодировали, и он всякий раз с фальшивой ухмылкой раздавал направо и налево всевозможные обещания.
И вот наступил момент, когда я остался на улице в полном одиночестве — с тростью в руке и трубкой во рту. И тут я впервые увидел себя таким, каким я был, — заблудшей овцой. Моросил мелкий дождь, и моя уродливая шляпа неприятно липла ко лбу. Машинально я еще покрутил в воздухе тростью, но никто не обратил на это внимания, потому что никого поблизости не было.
«Лаарманс, — сказал я сам себе, — ты осел!»
И тут мною овладело чувство, которого я прежде никогда не испытывал, — меня обуяла тоска, непроницаемая, как туман. С мягким укором в голосе я раз десять окликнул самого себя по имени, но, разумеется, не услышал никакого ответа. А перед глазами у меня все стоял человек с засаленным воротником, в фетровой шляпе, с трубкой и тростью. Мне показалось, будто недалеки доносится помпе манифестантов, с которыми я слонялся по городу; не желая снова встречаться с ними, я свернул на боковую улицу и тут увидел кафе, которое еще было освещено. Ты знаешь, что я всегда был неравнодушен к пиву — вот я и зашел туда, заказал пол-литровую кружку и, положив трость и шляпу на скамейку, задумался над своей участью. Я зарабатывал перепиской на машинке сто двадцать пять франков в месяц, и мне к тому времени уже перевалило за тридцать. Если я и впредь буду делать то же самое, то через десять лет я стану, может быть, зарабатывать двести франков, через двадцать лет — сто пятьдесят, через тридцать — опять сто двадцать пять, а там…
И все эти годы мне придется писать письма, которые будут начинаться словами: «Nous vous accusons réception de votre honorée», «We duly received your favour» и «Wir hestätigen deu Empfang»[21], а закапчиваться заверениями: «Recevez, Messieurs, nos salutations distinguées»[22], «Yours faithfully»[23] и «Hochachtungevoll»[24].
Мысленно дойдя до «заверений в совершенном почтении», которые мне придется печатать через тридцать лет, я невольно оглянулся по сторонам, опасаясь, что кто-нибудь заметит страх, проступивший на моем лице.
Кроме меня, в кафе находился только один посетитель: сидя у противоположной стены, он и в самом деле, как я опасался, смотрел в мою сторону. Это был невысокий кряжистый мужчина лет пятидесяти, похожий на Бетховена — по крайней мере на его гипсовую маску, которая висит чуть ли не в каждом доме над пианино. При таком невысоком росте у него была несоразмерно большая голова с на редкость подвижным лбом, казавшимся неправдоподобно высоким прежде всего потому, что издали он почти сливался с его голым черепом, который разве что был чуть светлее по тону. Человек этот, подобно мне, держал в руке кружку пива, и, судя по тому, как он к ней прикладывался, желудок его ни в чем не уступал моему. Всякий раз, опуская на столик кружку, он окидывал меня взглядом. И какой это был взгляд, старина! Да из-за одного этого взгляда мне жаль, что я не смогу тебя с ним познакомить. Он, видимо, сам хорошо знал силу своего взгляда, потому что он смотрел не столько на меня, сколько сквозь меня, опасаясь, что может сразить меня наповал. Но все равно кровь так и бросилась мне в голову. Не то чтобы этот человек внушал мне ужас — совсем напротив, — но у меня было такое чувство, словно он видит мою нижнюю рубашку и мои немытые ноги… Какое-то время я еще прикидывался, будто мне все нипочем, но затем, допив пиво, взял в руки трость, надел шляпу и покинул кафе; часы как раз пробили полвторого. Едва я вышел на улицу, как порыв ветра чуть было не загнал меня обратно; я пошатнулся, и ветер, сорвав с меня шляпу, подбросил ее до второго этажа и затем швырнул в грязь. Дважды я тщетно пытался поймать свою шляпу, которая продолжала нестись по улице; когда же мне наконец удалось ее схватить, изо рта у меня выпала трубка, но, по счастью, не разбилась. И тут я почувствовал, что должен сорвать на ком-то злобу, и притом немедленно. Хорошо, что Боормана в это мгновение не было рядом, не то я размозжил бы его бетховенскую голову, да так и сидел бы по сей день и отстукивал на машинке чужие письма «с глубочайшим уваженном». Но зато поблизости стояла железная подставка дли велосипедов, и, изрыгнув затейливое проклятие, я разбил о нее в щепы трость, символизировавшую мое политическое кредо, после чего достал носовой платок и принялся вытирать шляпу.