В воскресенье я прислуживал в алтаре, поскольку у меня всегда сапоги были в порядке и в них можно было стоять перед святилищем: «Ad Deum laetificat juventutem meam»[98] — начинал я, а он продолжал. Странные фразы звучали у него четко, как слова команды. Как-то от волнения я расплескал немного вина. «Болван», — рявкнул он, да так, что могли слышать и прихожане, если бы случайно вслушались в его слова. Я весь сжался, трепеща перед таким грозным толкователем господа. Втянув голову в плечи, с искренним страхом я простер к нему руку, подавая кадило.
Как только уживался с этим служителем дядя Ханак, который был революционером? Мы знали, что дядю Ханака сослали к нам в пусту в наказание откуда-то из Словакии. Но и здесь он не сдался. Задолго до него в школе было заведено, что отпрыски начальства сидят на уроках не вместе со всеми ребятами, а на кафедре: им отводилось особое место рядом с учителем. Дядя Ханак одним мановением руки отменил этот порядок. Правда, его сразу же лишили добавочного довольствия, посылаемого из замка в дар интеллигенции пусты, но его это не задело. У него была прекрасная пасека. Наш священник тоже занимался пчеловодством. Закончив свои официальные дела, он подолгу беседовал с дядей Ханаком, который и с попом, наверное, разговаривал только о пчелах, потому что ни о чем другом говорить не любил. Иногда они оба приходили к нам и удостаивали нас чести сидеть с нами за одним столом. Отец сразу же бежал к виноградарю за бутылкой вина. Священник вне своей службы был общителен и даже несколько фамильярен. Рассматривая на свет стакан с вином, он прищелкивал языком, весело хохотал над анекдотами, клал руку отцу на плечо и подтрунивал над еретическим происхождением моей матери. Дивясь и страшась, смотрел я на него: он вел себя так двойственно, словно бы в нем жили две души, два различных человека. Его сутана вызывала у меня беспредельное уважение, мне казалось, что моя судьба всецело в его руках, что он может одним мановением руки обречь меня на вечные муки. Мне больше нравилось, когда он был строг и недоступен, и меньше — когда в отличном расположении духа, отерев рот рукой, тянулся за вторым голубцом. В своей непосредственности он был просто кошмарен. Я не удивился бы, если бы он вдруг, встрепенувшись, обернулся орлом и вылетел в окно.
Я должен быть благодарен и ему, и дяде Ханаку. Они первые, не знаю уж по каким признакам, открыли во мне некие духовные задатки. Я «поразительно» ловко рисовал, главным образом по памяти, в любое время, и, если бы меня разбудили ночью, я и тогда бы рисовал. Охотнее всего локомобили. «Потрясающе! — восклицал после третьего стакана вина дядя Ханак. — И манометр не забыл!» Читать я тоже умел отлично и, хотя местами запинался, читал с правильной, естественной интонацией, «чувствовалось, что понимал прочитанное». Так я стал вундеркиндом, как случается со всяким без исключения ребенком, на которого взрослые обращают внимание. Это мнение мало-помалу утвердилось и в нашей семье, вскоре дошло и до меня и начало действовать разлагающе. Я возгордился, хотя вместе с тем боялся проверки, ибо молва представляла меня еще и отличным математиком.
Правда, в школу я ходил очень охотно. Детского сада в пусте не было, и мать еще задолго до того, как я достиг школьного возраста, отпускала меня со старшим братом и сестрой в школу. Учебников мне, конечно, не дали, но, чтобы все-таки я держал что-то в руках, мать сунула мне прейскурант запчастей к машинам, и я клал его перед собой, когда другие громко читали буквы. Многое я усвоил просто так, на слух. Читать я еще не умел, но, положив перед собой прейскурант, мог повторить многие из слышанных в классе стихотворений и рассказов. Педагоги считают, что писать ребенок рано или поздно научится, как бы ни была плоха методика. При дяде Ханаке мы научились читать. Более того, мы довольно быстро научились и писать, и вскоре я стал «известным писателем».
Писал я, конечно, и на заборах, но предпочитал гладкие, свежевыбеленные стены. В своих писаниях буквами в полный размах руки я сообщал простые физиологические факты, прямые, сами собой напрашивающиеся советы. Брал я на себя и функции оповещения, сочиняя главным образом объявления о помолвках, хотя не останавливался и перед личными выпадами вплоть до кратких, но выразительных характеристик своих недругов. К сожалению — то ли это было неудержимое стремление привлечь к себе внимание, то ли писательское честолюбие, — свои сообщения, хотя авторство лишь немногих из них полностью принадлежало мне, я подписывал все без исключения, так как в то счастливое время больше всего мне нравилось выводить собственное имя, ощущая при этом почти физическое наслаждение. Это приводило к тяжелым столкновениям, и они повторялись все чаще. Ничего еще, что на свежевыбеленной стене дома управляющего я, усердно потрудившись полдня, наколдовал целую выставку паровых плугов. Но только представьте себе табун лошадей, в котором каждая фигура, как лошади, так и табунщика, справляет малую нужду, и даже летящие над ними аисты — тоже. Мой талант явно стал вырождаться.