Выбрать главу

В книге дан как бы полный лексикон труда и быта венгерского батрачества: будни и праздники, свадьбы и драки, стол и постель, любовь и смерть в пусте. Вплоть до особого языка примет, привилегий и обычаев, невнятных для постороннего, но одним движением, жестом объясняющих посвященному все. «Кто возьмет от пришедшего в дом шляпу: хозяин, хозяйка или их дочь — и куда положит: на сундук, на вешалку или на кровать? Уже по одному этому, — замечает Ийеш, — посетитель за минуту узнает столько, сколько на словах ему не узнать и за полгода».

Автор с такой силой душевного интереса рассказывает о тяжелейшем труде людей пусты, об их скудном отдыхе, что, хоть и не скрывает ничего и говорит голую правду, является желание побыть с ними в этой бедной радостями жизни — эффект настоящего искусства, требующего добровольной причастности.

Повествование Ийеша по внешности просто, незатейливо, но задевает глубоко, и этому есть разгадка. «Описать духовный облик одного слоя народного» — вот задача писателя, а вовсе не добросовестная этнография и не семейная хроника, как может показаться поверхностному взгляду. Рассказчик страстно, истово стремится к самосознанию. «Усвоив в надлежащем порядке, на какое имя мне следует откликаться, кто мои родители и кто я сам, а именно: сын батраков, я узнал наконец, что я еще и венгр». В этих словах, как в свернутой пружине, постижение своего места в мире ребенком, подростком, юношей: личное, социальное и национальное самосознание.

Глубоко и издавна волнует Ийеша судьба венгерского народа с его легендарным кочевым прошлым, мучительной историей и сложившимся в череде тяжких поражений и ярких возрождений национальным характером. Писатель всегда помнит, что он венгр, и гордо несет это имя. Гордо, но без тени самодовольства или сентиментальности.

Как и в живом разговоре, Ийеш взрывает ровную описательность прозы парадоксальным рассуждением, ошеломляющим по искренности фактом. Он испытывает откровенное удовольствие, разбивая предрассудок, срамя привычный стереотип восприятия читателя «народной беллетристики».

Ийеш вымолвит между прочим, как само собой разумеющееся, что в пусте «крадут что ни попадя», и собственных родственников не исключит из числа людей, заимствующих барское добро без спроса. Он заметит, что люди в пусте движутся с особой медлительностью и относятся с «азиатским бесстрастием» к брани и понуканиям. Он предложит читателю оценить тот факт, что скуповатые друг с другом бедняки с большой охотой дарят господам подарки, отдавая даже семейные реликвии. И сколько таких парадоксов отметит, а недогадливому объяснит Ийеш! В самом деле: замедленность движений — реакция на непосильный труд, равнодушие к брани — привычка к ней, расточительное обжорство на свадьбах, которые играются так, «чтобы помнили», — след постоянной нищеты и хронического голода, богатые подарки господам — не скрытый ли бунт самолюбия? И даже то ужасное для сентиментального народника соображение, что люди пусты нечисты на руку, Ийеш спокойно оправдывает тем, что крадут-то люди ограбленные.

Соблазнительно было бы увидеть в людях пусты дух мятежа, но, к несчастью, в обыденной жизни они куда чаще ярые защитники авторитетов. Ийеш резко говорит о породе слуг, носящей в крови подобострастие. Даже будучи глубоко оскорбленными, они не теряют тона почтительности к господам. Автор приводит фразу из письма своего родственника: «Сейчас выяснилось, что его сиятельство подлый кобель, пес поганый». Каково? Пес поганый, а все же его сиятельство! Картину отношения к меняющимся владельцам «замка» дополнит у Ийеша саркастическая сцена посещения пусты вождями социалистов, которым батраки «с венгерской откровенностью» отвечали на их расспросы о жизни: «Очень хорошо, отлично, лучше некуда, ваше благородие». Эти люди, замечает автор, настолько привыкли понимать, чего от них хотят, что, введи у них даже тайное голосование, «никакими сюрпризами оно не грозит».

Зная пристрастие Ийеша к парадоксам, легко выстроить грубоватый силлогизм: нация — это пуста, а пуста — это рабы. Но боже избави принять такое умозаключение за исповедание веры автора.