Отрешиться от звуков и от запахов, по мне, еще не одиночество. Не испытывать ни холода, ни жара, когда притуплены болевые ощущения кожи, — и тогда одиночество коснется лишь органов осязания. Отстраниться от забот, отринуть мысли — и тогда я не чувствую себя в одиночестве. Вот уж и обычный импульсивный всплеск воспоминаний, и тот мне кажется чрезмерным! Так чем же обусловлена потребность в нетревожимой тишине, в покое? Потребность, что зреет во мне. Непреднамеренно, подспудно. Потребность со стороны, краем глаза увидеть, как возле тебя кружит смерть, и впервые осознать, что нет аргумента против нее, — здесь и начинается нечто новое, новый период жизни.
Блага преклонного возраста — те особенные, что может дать нам лишь старость.
Шедевры обретают зрелость не только на книжных полках и в музеях. Но и в памяти нашей, причем не обязательно их видеть или заново перечитывать. Подлинный Musée Imaginaire[40] всегда с нами, у нас в голове; воображение наше непрестанно реставрирует его шедевры, и произведения искусства — как бы в благодарность за это — лишь теперь раскрывают перед нами истинную свою природу и сокрытые в них тайны, а раскрывая себя, они разом и сторицей вознаграждают нас, как состоятельные больные — своих врачей, сразу за все предыдущие визиты.
Многие годы я не видел картин Ленена[41], не перечитывал «Фауста», и тот концерт, что Барток дал при расставании с Будапештом, тоже никогда не повторится. Однако вот сейчас привычное мое кресло, которое ласково снимает мою усталость, возраст словно приподнял выше, и горизонты мои расширились настолько, что к непосредственности своих давних впечатлений я теперь могу добавить наслаждение истинной оценки. Ленен — титан, несмотря на все его слабые стороны, а «Фауст», если рассматривать его прямое назначение — как пьесу для театра, — несовершенен; Барток же на том прощальном вечере в Музыкальной академии так сумел выразить в звуках свою судьбу, что, казалось, она до краев заполнила собою альпийскую долину, сам же он стоял — да и по сей день стоит — на вершине Монблана, запечатленного вдохновенным стихотворением Вайды.
Добротную деревенскую корчму — одноэтажную, но вместительную — строили при герцогах, еще до союза с Австрией, строили по тому же типу, как сооружают огромные хлева для убойного скота: длинный-предлинный коридор, а по обе стороны его — комнаты. (Будто стойла для волов.)
А поскольку местный часовщик был пьяницей и обретался преимущественно в корчме, то в каждой комнате этого заведения, и слева, и справа от коридора, висели свои часы с боем. Что, кстати, было вполне оправданно, так как каждая комната представляла собою отдельный мир. Одна служила питейной для управляющих имениями и агрономов, другая — для ремесленного люда, третья, где стояли простые крашеные столы без скатертей, предназначалась для крестьян. Наезжающим из пусты даже столов не полагалось: они могли угоститься, присев на скамью возле стойки. Размеры часов были пропорциональны величине помещения. Часы покрупнее висели в так называемом казино, солидности которому придавал стоявший там биллиард; еще более массивные — в танцевальном зале, где столовались завсегдатаи корчмы, внесшие деньги заранее. А совсем маленькие ходики висели на кухне.
И как скотина в хлеву, часы ждали часа кормежки: указания точного времени. Точное время для них приносил дежурный по станции, холостяк в фуражке с золотым кантом; ежедневно в двенадцать часов он переходил улицу, направляясь от вокзала к корчме. Поезда пролетали мимо станции лишь рано утром и после полудня, случалось, что и опаздывали, но часы в диспетчерской со стрелками-указателями из желтой меди — в неразрывном единстве с аппаратом Морзе, тоже из желтой меди, а значит, и в единстве с прочим миром, со всем мирозданием — были символом безукоризненной точности. В тот момент, как открывалась дверь пристанционного здания, на колокольне ударяли в колокол. В момент, когда открывалась дверь в корчму, в комнатах по обе стороны коридора начинали бить стенные часы, соразмеряя свой бой с шествием дежурного к танцевальному залу; с каждым его шагом часы били все звонче, все восторженнее; так по строю солдат, завидевших полководца, нарастающей волною прокатывается «ура».
41
Ленены — французские живописцы XVII в., братья Антуан, Луи, Матье. Наиболее известен из них Луи Ленен, писавший преимущественно сцены из крестьянской жизни.