О! Если б только мне когда-либо достало сил и способностей дать хоть малейшее представление о том, какая это была дружба! Они не расставались всю жизнь, и семидесяти двухлетним стариком мой дедушка, полуслепой, однажды утром как сумасшедший двинулся в путь за границу, в занятый тогда сербскими войсками Муракез, чтобы только пощупать, сохранился ли на могиле друга крест, который он когда-то вытесал своими руками. Этот подмастерье перетянул его из конюшен в мастерские конного завода, где рука его неожиданно быстро обвыклась с топором, чтобы уже никогда не выпускать его. Этот подмастерье, который своим громким голосом, порывистостью и напористостью был полной противоположностью деду, потащил его после их совместного освобождения в начавший тогда процветать Пешт, а там — с завода на завод, потому что они хотели подрядиться на работу лишь в том месте, где одновременно нужен был и кузнец, и столяр. Он присматривал за дедом, заботился о нем до тех пор, пока не передал эти заботы бабушке, заложив основу их брачного союза своим одобрением, взятой напрокат кроватью и суммой в десять форинтов. Потому так скромно, что он и сам тогда женился; иначе ведь и быть не могло: они все делали одновременно, у них и дети рождались примерно в одно время. Разница была только в том, что кузнец вместе с женой получил и работу: он женился на дочери рацэгрешского кузнеца. Через два месяца и наш дед с бабушкой тоже приехал в пусту. Безжалостная судьба поразила молнией тамошнего столяра и таким образом освободила место для дедушки.
Итак, и семья моей матери начала свою жизнь там, где едва пробился маленький побег, обозначилась на земле крошечная зеленая крапинка, о которой и специалист не может сказать, будет ли это дуб или крапива. Семя, однако, оказалось добрым. Дедушка, судьба которого до сих пор напоминала судьбу носимого ветром листка, теперь, в знакомой почве, с надежной опорой, сразу пустил глубокие корни, впитывая через них волю к жизни и действию. Рядом с достойной его женщиной он достиг полной зрелости, жизнь его исполнилась глубокого смысла. Наверху, в сутолоке «свободной» конкуренции, он наверняка пропал бы, но здесь, в неподвижном перегное общества, на самом дне неподвижного мира бедности и рабства, его кроткий нрав, тихая речь и кальвинистская неподатливость обрели право на существование, стали питающими корнями.
На дерево перед батрацким домом садится рой пчел, дедушка собирает их в мешок и, хотя раньше он никогда не занимался пчеловодством, через три года на самодельной медогонке откачивает сорок килограммов меда, который, разумеется, бабушка тут же продает весь, до последней капли.
Скупой на слова, улыбчивый человек, с уст которого никогда не срывалось громкое слово, он, однако, отказывается принять важное официальное сообщение потому только, что его фамилия, точно совпадающая с известной фамилией отпрысков одного из основателей Венгрии, написана в адресе не через «ипсилон»[64].
Что такое? Не говоря ни слова, с устрашающим хладнокровием, однако изо всей силы бросает он колесную спицу, которую как раз обтесывал, в физиономию огородника, и тот в ответ разражается бурным потоком общеизвестных слов по адресу матери — на этот раз, разумеется, его матери. Сам дедушка никогда не ругался. Это и поныне удивляет меня больше всего: никакого ругательства, ни единого грязного слова не услышишь в его доме, вернее, в той комнате или в том углу общей кухни, который отведен для его семьи. Пуста вокруг него прямо-таки бурлит и брызжет непристойностями, все понятия здесь облекаются в как можно более грубые формы, но перед его порогом, перед его окном все грязное словно бы отступает. Позднее мы, его внуки, воспитывавшиеся как раз в этой наиболее грубой языковой сфере и уже с пяти лет знавшие все, что только может знать человек о своем происхождении, физиологических отправлениях и взаимоотношении полов, вступая в мастерскую деда, невольно преображались и, как выходящая из реки собака воду, стряхивали с себя обычные для нас представления и их словесную оболочку. Долгое время я даже думал, что дедушка просто не знает этих слов. И произношение у него было не то, что у нас, он говорил по-алфёльдски; возможно, в этом наречии и нет таких слов. Лишь одно-единственное ругательство слышал я от него. «Чтоб ты сгорел в первый день от роду», — сказал он как-то с кротким взглядом, но скрипя зубами, одному из своих зятьев.
64
Написание фамилии через «ипсилон» свидетельствовало о принадлежности ее обладателя к дворянству.