Выбрать главу
Теперь уже поздно, бессмысленно Рыдать у тебя на груди; Но вечно я слушал — не слышно ли Твоей материнской любви?
Не слышно ли пения жалкого? Что прочим о стенку горох? Не видно ль хранителя-ангела На трубах твоих четырех?
Родные, от века привычные, Ваш голос и суд справедлив. Сыграйте мне, трубы кирпичные, Какой-нибудь старый мотив.

СОРОК ПЯТЫЙ

Маме

На мне пальто из пестренького твидика — хорошее, германское пальто. Глобальная имперская политика четыре года думала про то, как мне урон недавний компенсировать. Про то решали Рузвельт и Черчилль. Как одарить меня, сиротку, сирого, проект им наш Верховный начертил. Четыре года бились танки вермахта, люфтваффе разгорались в облаках, правительств по одной Европе свергнуто поболее, чем пальцев на руках. Тонул конвой на севере Атлантики, и лис пустыни[1] заметал следы, стратеги прозорливые и тактики устраивали канны и котлы. Но, главное, но главное, но главное — я был красноармейцами прикрыт. И вот стою, на мне пальтишко справное, уже полгода я одет и сыт. Стою я в переулке Колокольниковом, смотался я с уроков и смеюсь, и говорю с румяным подполковником, и он мне дарит пряжку «Gott mit uns»[2].

ЧЕРЕЗ ПЯТНАДЦАТЬ ЛЕТ

В костюме васильковом, в жилете голубом С Сережей Васюковым (о нем скажу потом) На улице эстонской, у баров и кафе С прическою тифозной на смутной голове Он шел в начале лета пятнадцать лет назад, Заглядываясь в бледнопылающий закат. Чуть сзади шла подруга (о ней скажу сейчас). Карабкалась по трубам, что капля в ватерпас, Над мелким горизонтом янтарная луна. И в хаки гарнизонном, чернява и бледна, Пока еще невеста, хозяйка дел и слов, Всезнайка и невеста, и первая любовь; Ступая резковато на острых каблуках, Ты здесь прошла когда-то, изрядно обругав Сережу Васюкова за пошлый вкус в кино… …В костюме васильковом! Пятнадцать лет! Давно! Мы шли втроем по Виру. Теперь иду один, Но вижу ту квартиру, те этикетки вин. …На Каннском фестивале Сережа Васюков Стоит на пьедестале из премий и венков. Средь блочного комфорта окраинной Москвы Горит ее конфорка, разбросаны носки. Играют в детской дети, чья чужеродна кровь. А Таллинн на рассвете как первая любовь Среди бессонной ночи пятнадцать лет назад… Но жизнь еще короче и сшита наугад!

ПОДПИСЬ К РАЗОРВАННОМУ ПОРТРЕТУ

Глядя на краны, речные трамваи, Парусники, сухогрузы, моторки, Я и тебя и тебя вспоминаю, Помню, как стало легко без мотовки, Лгуньи, притворщицы, неженки, злюки, Преобразившей Васильевский остров В землю свиданья и гавань разлуки. Вздох облегченья и бешенства воздух… Годы тебя не украсили тенью, Алой помадой по розовой коже. Я тебя помню в слезах нетерпенья. О, не меняйся! И сам я такой же! Я с высоты этой многоэтажной Вижу не только залив и заводы, Мне открывается хронос протяжный И выставляет ушедшие годы. Вижу я комнат чудное убранство: Фотопортреты, букеты, флаконы. Все, что мы делали, было напрасно — Нам не оплатят ни дни, ни прогоны. Глядя отсюда, не жаль позолоты Зимнему дню, что смеркается рано. Выжили только одни разговоры, Словно за пазухой у Эккермана. Как ты похожа лицом-циферблатом, Прыткая муза истории Клио, На эту девочку с вычурным бантом, Жившую столь исступленно и криво В скомканном времени, в доме нечистом, В неразберихе надсады и дрожи. Ключик полночный, кольцо с аметистом, Туфли единственные, и все же Даже вино, что всегда наготове, Даже с гусиною кожицей эрос Предпочитала законной любови, Вечно впадая то в ярость, то в ересь. Если вглядеться в последнюю темень, Свет ночника вырывает из мрака Бешеной нежности высшую степень, — В жизни, как в письмах, помарки с размаха.
вернуться

1

Лис пустыни — так называли фельдмаршала Роммеля.

вернуться

2

Надпись на пряжках немецких солдат «С нами Бог».