А вы не слышите музыки, мадемуазель Серая мышь, не слышите…
Один преподаватель лицея любил Германию больше, чем Францию, или по крайней мере так говорил, рассчитывая добиться невесть чего с помощью этих новых организаций, сокращенные названия которых фигурируют в витринах среди фотографий, запечатлевших прекрасную и счастливую жизнь французских рабочих где-нибудь в Дюссельдорфе или Штеттине, — так вот, он, этот преподаватель, отправился однажды на прогулку и зашел неосторожно далеко; возле деревушки Труазетуаль его увидели бывшие ученики, открыли по нему огонь, но неудачно, и он улизнул. С тех пор живет в гостинице «Центральная», итальянцев там больше нет, а у гестапо свои номера, и он отваживается появляться только в форме силезского полка, они не посмеют, думает он, стрелять в немца. Так все начинают внимать музыке. Владелец гаража — там, в предместье, возле бакалейной лавочки под голубой вывеской, — запирает однажды вечером ворота своего гаража, к нему подходит молодой человек и бабах из черного пистолета, пуля попала в глаз, выживет ли — неизвестно, а уж что ослепнет — это точно, и станет ненормальным — тоже факт. Перед зданиями, которые занимает полиция, установили рогатки, обмотанные колючей проволокой; часовые, им лет по шестнадцать, трясутся от страха и — ушки на макушке — ждут, чтобы первыми услышать музыку, музыку, музыку.
Продавец кроличьих шкурок, рыжий человечек весь в синяках, катит свой велик и звонит, звонит, звонит… Идет это он по улице, ну, знаете, где дом свиданий, и вдруг — трам-тарарам! — загремела музыка, пепеэфовцы[31] схватились со смутьянами, бой по полной форме, пепеэфовцы — за каменную тумбу, а один, лежа на животе, все стреляет… И тут выходит хозяин борделя, почтенный такой дядечка, выходит, чтобы, значит, посмотреть, что такое… пуля прямо в сердце! Разбили окно в аптеке, из стеклянного шара льется синяя жидкость… Ну и дела! Звонит, звонит рыжий продавец…
Музыка, фройляйн Лотта Мюллер, еще только начинает звучать здесь, в этом городе, который набит зелеными и серыми солдатами, где кишмя кишат мыши в накрахмаленных блузках и нитяных чулках. Но в окрестностях она заполняет уже весь величественный пейзаж, неподвижный и немой, крутится, поднимаясь все выше, выше, уже выходит из берегов; музыка и внезапно поднявшийся ветер поздней весны разворошили деревню, оживили покинутые дома, на развалинах появились таинственные призраки, возникли подпольные тиры, неведомо почему падают телеграфные столбы, то и дело рвутся железнодорожные рельсы, а на днях даже вывели из строя местный аэродром; ваши люди теперь не смеют ходить по крестьянским дворам за мясом, за деревянными чурками для газогенератора по деревням вблизи маки́ и даже за нашими парнями, которых вы наметили к отправке в Германию, и они смеются над вами, эти парни, да, смеются… вашим людям страшно услышать музыку… вот именно, музыку.
Ничего, ничего… Это ведь только маленькая прелюдия, большой оркестр репетировал не здесь, но он соберется здесь в полном составе, и тогда грянет, грянет музыка!
Придется исполнить ее прихоть, Лотта решила, что нам надо побывать на лоне природы, а тут мне как раз порекомендовали маленькую гостиницу, очень подходящую для влюбленных, и мне ничего не оставалось, как сдаться. Адрес дал тот самый преподаватель математики, у которого были такие крупные неприятности: еще бы, он очень добрый и говорит все, что думает. Теперь ходит в нашей форме, ни за что не скажешь, что он надел ее совсем недавно.
Лотта нарочно дразнила меня этим обер-лейтенантом. Меня злит, что она зовет его Вилли. Не люблю таких глаз, как у него. Ясно, он ей и рассказал эту историю. А она делала вид, будто кто-то другой. Кто же еще? Ведь именно Вилли вошел рано утром к этим евреям, когда они были дома одни, муж и жена, в ванной комнате, дверь на задвижке, и, не сказав ни слова, начал палить из револьвера в эту самую дверь.
Муж брился и, как был: с мыльной пеной на подбородке, в пижаме, — вылез через окно на крышу и бежал, поймать его не удалось. И только Вилли, любимчик Лотты, мог описать во всех подробностях, как выглядела женщина, убитая в ванне. Больше некому. У этого обер-лейтенантишки легкая рука на евреев.
Мы решили уехать сразу после заседания трибунала. Заседание было совершенно ординарное. Два смертных приговора. Одно небольшое происшествие в связи с делом, которое я не очень-то понял. Когда привели и поставили передо мной этого человека, на которого было противно смотреть — лицо в кровоподтеках, на ногах еле держится, — я прочел его дело наспех, боялся, что мы опоздаем на поезд. Его арестовали за то, что он стрелял в мэра небольшой деревеньки, который проводил реквизицию. С какого бока это нас касается? Пускай французы разбираются между собой сами! Ведь это не наш человек… Мое внимание обратили на то, что подсудимый — эльзасец. Это все меняло. Я спросил, почему он поднял руку на свою родину? Он ответил по-французски — по-французски, какая наглость!.. «Моя родина — Франция…» Солдат, который стоял рядом, плюнул ему в лицо.