Старый Баярд долго сидел, созерцая уходящую в небытие славу своего рода. Сарторисы презрели Время, но Время им не мстило, ибо оно долговечнее Сарторисов. А возможно, даже и не подозревает об их существовании. Но все равно это был красивый жест.
Джон Сарторис говорил: «Генеалогия в девятнадцатом веке — просто вздор. Особенно в Америке, где важно лишь то, что человек сумел захватить и удержать, и где у всех нас общие предки, а единственное место, откуда мы можем с некоторой уверенностью вести свое происхождение, — это Олд Бейли[3]. Однако тот человек, который заявляет, что ему нет дела до своих предков, лишь немногим менее тщеславен, нежели тот, кто оправдывает все свои поступки, ссылаясь на происхождение. И если какой-либо Сарторис позволяет себе немного тщеславия и генеалогического вздора, я ничего против не имею».
Да, это был красивый жест, и старый Баярд сидел и спокойно размышлял о том, что он невольно употребил глагол в прошедшем времени. Был. Рок, предвестие судьбы человека, глядит на него из придорожных кустов, если только человек этот способен его узнать, и вот он уже снова, тяжело дыша, продирается сквозь чащу, и топот дымчатого жеребца затихает в сумерках, а позади грохочет патруль янки, грохочет все глуше и глуше, меж тем как он, окончательно исчерпав запас воздуха в легких, прижался к земле в густых зарослях шиповника и услышал, как погоня промчалась мимо. Потом он пополз дальше и добрался до знакомого ручья, вытекающего из-под корней бука, и, когда он наклонился к ручью, последний отблеск угасавшего дня заиграл на его лице, резко обрисовав нос и лоб над темными провалами глаз и жадный оскал ловящего воздух рта, и из прозрачной воды на него в какую-то долю секунды оскалился голый череп.
Нехоженые закоулки человеческой судьбы. Что ж, мир иной — это битком набитое народом место — лежит, по слухам, как раз где-то в одном из этих закоулков, — мир иной, полный иллюзий каждого человека о самом себе и противоположных иллюзий о нем, которые гнездятся в умах других иллюзий… Он пошевелился, тихонько вздохнул, вынул вечное перо и в конце колонки написал:
«Джон Сарторис. 5 июля 1918 года», и еще ниже:
«Кэролайн Уайт Сарторис и сын. 27 октября 1918 года».
Когда чернила высохли, он закрыл книгу, положил ее на место, вытащил из кармана трубку, сунул ее в палисандровую шкатулку вместе с дуэльными пистолетами и дерринджером, убрал остальные вещи, закрыл сундук и запер его на замок.
Мисс Дженни нашла старого Баярда на парусиновом стуле у дверей банка. Он смотрел на нее с тонко разыгранным удивлением, и глухота его, казалось, стала еще более непроницаемой, чем обычно. Но она холодно и безжалостно заставила его встать и, невзирая на воркотню, повела по улице, где торговцы и прохожие приветствовали ее, словно королеву-воительницу, между тем как Баярд нехотя и угрюмо плелся рядом.
Вскоре они завернули за угол и поднялись по узкой лестнице, примостившейся между двумя лавками, под нагромождением закоптелых вывесок врачей и адвокатов. Наверху был темный коридор, в который выходило несколько дверей. Ближайшая к входу сосновая дверь, выкрашенная серой краской, внизу облупилась, как будто ее постоянно пинали ногами, причем на одной и той же высоте и с одинаковой силой. Две дыры на расстоянии дюйма одна от другой молчаливо свидетельствовали о том, что здесь некогда был засов, а со скобы на косяке двери свисал и самый засов, закрепленный огромным ржавым замком старинного образца. Баярд предложил зайти сюда, но мисс Дженни решительно потащила его к двери по другую сторону коридора.
Эта дверь была свежевыкрашена и отделана под орех. В верхнюю ее часть было вставлено толстое матовое стекло, на котором рельефными позолоченными буквами была выведена фамилия и обозначены часы приема. Мисс Дженни отворила дверь, и Баярд вошел вслед за нею в крохотную комнатушку, являвшую собою образец спартанской, хотя и ненавязчивой асептики. Репродукция Коро и две тонкие, как паутина, гравюры в узеньких рамочках на свежевыкрашенных благородно серых стенах, новый ковер теплых темно-желтых тонов, ничем не покрытый стол и четыре стула мореного дуба — все эти вещи, чистые, безличные и недорогие, с первого взгляда раскрывали душу их владельца, душу, хотя и стесненную в данный момент материальными затруднениями, однако же самою судьбой назначенную и полную решимости в один прекрасный день приступить к выполнению своих функций в окружении персидских ковров, красного или тикового дерева, а также одного-единственного безупречного эстампа на целомудренно чистых стенах.