Выбрать главу

Без сомнения, у Камю предостаточно яростного остроумия в развенчании казенной мертвечины, с тупым упорством давящей живую жизнь. Ему не занимать ни искренности, ни исполненной серьезности тяги ко всему, что восстает против подделок. Все это побуждает прислушаться к прозвучавшему в «Постороннем» вовсе не праздному беспокойству по поводу оскудения гражданственности, промотавшей свою душу и полагающей, что она тем успешнее повергает в священный трепет и обеспечивает здоровую нравственность, чем сильнее сотрясает воздух, бряцая затверженными прописями.

Камю помышлял, однако, о гораздо большем, чем просто сигнал тревоги. Конечно, Мерсо для него еще не мудрец, постигший все секреты праведной жизни. Но все-таки уже послушник, находящийся в преддверии благодати — по словам самого Камю, обладатель «правды, правды быть и чувствовать, пусть пока что негативной, однако такой, без которой никакого овладения самим собой и миром вообще невозможно». Из повести исподволь вытекал ненавязчивый совет не пренебречь откровениями предсмертного часа.

Но, увы, заверения «постороннего», причастившегося сиюминутных яств земных, не очень-то убеждали: этому мешала гильотина впереди, да и труп жертвы позади. Камю слишком легко принимал и выдавал за правдоискательство мифы душеспасения через побег в окраинные скиты жизни сугубо телесной, довольствуясь тем, что мастерски перелагал бытующие вокруг толки о суете сует, об очистке от скверны ненатурального и омовении в прозрачных водах естества. И в своей поглощенности столь прельщавшими его языческими ценностями не замечал, что вся эта расхожая мыслительная монета подсунута ему тем самым строем жизни, против которого он ополчился. Презрительное «нет», брошенное Камю порядкам, которые прикрывают свою опустошенность ветхими лохмотьями словес, и сами-то в них как следует не веря, с лихвой заслужено. Однако правда разобществления и добровольного робинзонства, чьим подвижником сделан «посторонний», выглядит небезопасным томлением не просто блудных, но и во многом заплутавших детей самодовольной охранительной добропорядочности, опьяненных и сбитых с толку своим отпадением от отчей опеки.

4

Одновременно с невзрачным «посторонним» те же мучительные истины относительно смертного удела людского открывал для себя у Камю, только с куда более страшными последствиями, вознесенный к высотам власти римский самодержец Калигула из одноименной трагедии. И эта философская перекличка двух столь разных лиц проливала дополнительный свет на опасности, которыми бывают чреваты такие прозрения.

Калигула, как он рисуется в этой пьесе, заставляющей своими острыми словесными схватками вспомнить перо Камю — мастера эссе, вовсе не злодей с колыбели. Кровавым безумцем благовоспитанного и незлобивого по природе юношу сделала жгучая боль от утраты возлюбленной, когда у ее бездыханного тела он вдруг в ужасе осознал: жизнь, рано или поздно обрываемая смертью, устроена вопиюще нелепо и нестерпимо. Между тем мало кто из его подданных хочет в это вникать, предпочитая изо дня в день глушить свой ум суетными хлопотами. Уязвленный осенившей его ясностью, Калигула желает просветить своих вельмож, да и весь народ. И ради этого учиняет чудовищное лицедейство: как бы соперничая в произволе с судьбой, он измывается над ними с сатанинской изощренностью, дабы вбить в их головы правду всех правд, гласящую, что ее нет на земле и в помине. Как нет в таком случае и поступков добродетельных или дурных по причине отсутствия для них ценностного мерила там, где хозяйничают прихоть и хаос. Каждый волен покорно идти на заклание, а волен и поднять руку на палача. Волен вообще вести себя как вздумается. Калигула преподает уроки свободы, истолкованной как своеволие и вседозволенность.