Выбрать главу

На следующее утро врач-эсэсовец распорядился выписать Буковского и снова направить на работу в каменоломню. Карбышев же благодаря Станиславу и его друзьям застрял в лагерном лазарете — ревире надолго, хотя через неделю и оправился от побоев и начал понемногу набираться сил.

Возле угловой башни над черной грядой леса выплыла луна. Луна была с ущербинкой, в мутном морозном кольце.

— Со мной уже было так,— повторил Карбышев,— когда нас, слабосильных, везли из Флоссенбурга в Майданек. В конце февраля или в начале марта прошлого года. Пять суток на морозе, правда в вагонах. А что спасло? Взаимопомощь, взаимовыручка… И надежда. До последней минуты надежда. Погибло, конечно, немало, но большинство дотянули, доехали все-таки. И знаете, приятная неожиданность. Комендант лагеря приказал доставить всех уцелевших на ревир, причем со станции привезли на автобусе.

— Это в Майданеке-то? — спросил Верховский.

— А что вас удивляет? Многие эсэсовцы, особенно офицеры, крайне суеверны. До мистики! Ведь еще в средневековье в Германии палачи не решались одних и тех же людей дважды предавать смерти. Например, когда обрывалась веревка… Считали— судьба.

— Верно, верно! Правильно это. У них здесь так,— послышалось сразу несколько голосов.— Это во фронтовой полосе — там хоть три раза будут совать в петлю, пока не удавят, а здесь…

8 Ю. Пиляр

113

Все! Я тоже побывал в Майданеке. Уж если оттуда выбрались!.. Это точно. Должны выжить теперь. Теперь должны!..

Стало будто немного теплее. Подумалось о близком жилье — пусть лагерном, ненадежном, но со стенами, с крышей над головой.

7

В Майданеке Карбышев умирал.

В его учетной медицинской карточке, заполненной русским врачом-заключенным, было написано: «Страдает резко выраженным общим истощением всего организма с наличием голодных отеков тела и жидкости в полостях, крайней расшатанностью нервной системы, авитаминозом, склерозом сосудов сердца, эмфиземой легких, хроническим бронхитом, чесоткой, флегмонами обеих голеней».

Он лежал на узкой койке головой к окну, вымытый, переодетый в чистое белье, и пребывал в том странном, похожем на полузабытье состоянии, когда не отдаешь себе полного отчета, где ты и что с тобой. Впрочем, кое-что он все же помнил, но отрывочно, спутанно.

Так в сознании отпечатался момент, когда конвоиры с лязгом откатили вагонную дверь и в глаза ударил белый снежный свет — пронеслась головокружительно легкая мысль: «Чистое поле… Значит, расстрел?»

Потом при выгрузке из автобуса, который в первую минуту приняли за душегубку, он увидел темные сторожевые вышки, напоминавшие терриконы… И это отчего-то впечаталось в мозг.

Потом длинный, пропахший карболкой барак и в глубине его — люди в белом. Когда подошла очередь Карбышева, он услышал вперемешку немецкую, польскую, чешскую и русскую речь. Ноги его подкашивались. Почему-то его заставили стоять дольше других. Или так показалось?

Наконец тесная душная нора на нижних нарах в карантинном блоке, два соседа по койке — чех и югослав,— радость, что тепло… И внезапно наступившая резкая сердечная слабость, озноб, головокружение и — досада, что выдержал такую дорогу, а тут какая-то пружинка сдала!

Как очутился он на отдельной полке двухъярусных нар—-не помнил. Ему было по-прежнему плохо, он чувствовал, что истаивает, что жизнь уходит из него. От этого не было ни печально, ни страшно. Лишь минутами, когда холодная немогота подступала к самому сердцу и начинало как-то странно тянуть на левый бок и вниз, являлась глубокая скорбь, что гаснет прекрасный мир вместе с Лидой, Лялей, Танечкой, Алешей, такой сол-

114

нечный и зеленый мир, и хотелось тысячу раз отдать свою жизнь за то, чтобы не погиб этот дорогой светящийся мир…

Он приходил в себя неизменно с одним и тем же слабым ощущением боли в локтевом изгибе, ощущением запаха эфира и зрительно — блеска шприца. Кто этот человек, поддерживающий его на поверхности жизни, и кто другой человек, кормящий его, как младенца, с ложки, и как это все возможно здесь, в Майданеке?

Скоро он почувствовал, что благодарен этим людям: одному — что повыше, в докторской шапочке, делавшему уколы, и второму— суетливому, но сильному, который кормил его, Карбышева, с ложки. И как только коснулось его души чувство благодарности и захотелось помочь им, он ощутил смертельную усталость и впервые глубоко, спокойно заснул.

В комнатке помимо Карбышева обитали трое: русский врач, делавший ему инъекции, блоковой писарь — чех и парикмахер — молоденький поляк Метек. Врач от подъема до отбоя занимался больными и в свой угол приходил только есть и спать. Писарь каждое утро тасовал учетные карточки, делал на них какие-то пометки, переставлял из одного отделения коробки в другое, затем исчезал обычно до вечера. Метек бывал занят работой, только когда поступали новенькие — стриг, брил, выдавал полосатое белье,— а в свободные от этих дел часы уходил в соседний блок «до своих коллег». Большую часть дня Карбышев проводил один и поначалу был этим обстоятельством очень доволен.

Третий раз за время неволи выбирался он из лихой беды — дистрофии, третий раз его спасали незнакомые люди. Почему именно его спасали?.. За окном вдали темнели необычной конфигурации сторожевые вышки, под окнами виднелись сложенные в штабеля замерзшие трупы. Гибли сотни молодых и старых, стойких духом и душевно надломленных, русских, евреев, поляков, сербов… Почему же оберегали его, Карбышева?

В лагерях пленных все было ясно: солдаты, верные присяге, выручали своего командира. Здесь же, во Флоссенбурге и в Майданеке— интернациональных лагерях смерти,— помощь исходила главным образом от иностранцев-коммунистов, он об этом догадывался, но за что ему помогали, чем он лучше других политзаключенных — было непонятно и от этого неловко.

Разве, отвергнув предложения о сотрудничестве всех этих раубенгеймеров и кейтелей, он совершил что-то героическое? Нет, конечно, думал Карбышев. Быть честным человеком, преданным Родине, воинскому долгу — это обязанность, а не добродетель. Другое дело, что он и тут, в концлагерях, не сложил оружия: поддерживал товарищей своим словом. Да, у него оставалось

115

последнее оружие — Слово, и он намерен пользоваться им, пока жив… Может быть, за это так и ценят его зарубежные друзья-антифашисты?

Вот и теперь, в Майданеке, когда болезнь чуть отпустила, он сидел на своей койке, худенький, седой старичок, и беседовал с людьми, которых пускали к нему после отбоя. «Когда кончится война, товарищ генерал?», «Капитулирует ли Германия при вступлении на ее территорию советских войск или Гитлер будет сопротивляться до конца? Что думает по этому поводу мсье генерал?», «Как мыслит себе пан профессор социально-политическое устройство в послевоенной Европе?», «Геноссе Карбышев! Нацистская верхушка надеется заключить с западными державами сепаратный мир. Учитывают ли эту опасность в Советском Союзе?», «Останемся ли мы живы?..»

Он отвечал своим, как всегда, то, что думал. А думал он много, порой ночи напролет. Может быть, никогда еще со столь пронзительной отчетливостью не ощущал он, как зависит от общего хода войны и его судьба, и судьба товарищей по беде. Ведь и этот их вопрос вопросов: «Останемся ли мы живы?» — был производным от главного вопроса, решавшегося родной армией па полях сражений.

Люди уходили от Карбышева не всегда обрадованными, но неизменно ободренными. Победа близка, возмездие неизбежно, будущие поколения извлекут урок из нынешней трагедии и сделают жизнь лучше, чем была; а в живых останутся не все, тут ведь тоже действует закон войны, дорогие товарищи, коллеги, мсье, камерады.

Так говорил он приходившим побеседовать с ним. Он говорил правду, а правда, какая бы она ни была, питает мужество, а мужеством держится жизнь.

8

За Майданеком был Освенцим, по официальному наименованию Аушвиц.

На огромном плоском, как столешница, поле в строгой симметрии стояли бесчисленные ряды бараков. Только у входа в центральный лагерь росла береза — кругом же была безжизненная пустыня, хотя и шевелились повсюду человеческие фигурки, сотни,’ тысячи человеческих фигур, а над главными воротами висела дугообразная вывеска с обнадеживающими словами: «Arbeit macht frei» — «Работа освобождает».