Выбрать главу

— Концлагерь.

Молчу: мимо проходит юркий человек. Проводив его глазами, спрашиваю опять:

— Зачем нас моют?

Испанец, наклонившись, продувает машинку и говорит:

— Германский порядок, камрада.

Мне хочется пожать ему руку, но я боюсь его подвести.

Иду под теплый дождик. Олег усердно трет чью-то полусогнутую спину. Спина раскачивается, как маятник. Олег отдувается и поворачивает ко мне свою широкую мальчишескую физиономию.

— Разговаривал?

— Да.

— Ну и что?

— Говорит, что убьют.

Синие глаза Олега становятся какими-то старчески серьезными, и я уже раскаиваюсь, что сказал ему правду.

После купания нас бреют. Потом друг за другом мы выходим в раздевалку, в полнейшем безмолвии натягиваем на себя полосатые рубахи и кальсоны. На ноги нам предлагают надеть некое подобие ночных туфель — брезентовый верх, прикрываю-

158

щий одни пальцы, и деревянные подошвы. Здесь это называется «пантофель».

Осторожно постукивая колодками, снова выбираемся на солнце. Алексей Иванович с инвалидами уже наверху. По выражению их лиц вижу, что дела плохи.

Опять появляются горбоносый эсэсовец и лысый толстяк. Нам приказывают построиться в пять шеренг. Инвалиды выстраиваются отдельно. Толстяк достает из папки бумагу…

Я смотрю перед собой. Поразительный концлагерь: бараки легкие, чистые, покрашенные светло-зеленой масляной краской; окна раскрыты; под окнами бахрома цветов; и совершенное безлюдье.

— Бросков!

Бросков произносит: «Я»,— и выходит вперед. Ему приказывают вернуться в строй. Так по очереди вызывают всех. Затем опять пересчитывают. Пересчитывают и инвалидов. Наконец толстяк кладет списки в папку.

— Направо!

Поворачиваемся направо и идем на площадь. Инвалиды остаются.

Я снова гляжу на симметричные ряды бараков, на цветы и не перестаю думать: зачем цветы, если нас привезли сюда убивать?

Делаем еще поворот и поднимаемся по ступенькам на узкий, залитый солнцем дворик между двумя бараками. Дворик вымощен крупным булыжником и отделен от остального лагеря колючей железной сеткой. В дальнем конце его сквозь такую же сетку видны каменные столбы с белыми изоляционными катушками, на которых держится туго натянутая проволока; кажется, что проволока эта чуть-чуть дрожит.

Останавливаемся посреди двора. Лысый толстяк, вытирая голову платком, исчезает в открытых дверях барака. Через минуту он появляется вновь в сопровождении троих: один — пожилой, статный, с крупными жесткими чертами лица, второй — полный, бритоголовый, третий — красивый кареглазый мальчик.

Статный некоторое время приглядывается к нам, потом резким, хрипловатым голосом произносит:

— Налево!

И, откинув голову назад, направляется вдоль строя; за ним — бритоголовый; за бритоголовым — красивый мальчик. Все трое пересчитывают нас.

Толстяк улыбается. Статный, что-то сказав ему, уходит в барак. Бритоголовый с красивым мальчиком поднимаются на крыльцо.

— Ахтунг! — выкрикивает бритоголовый.

159

Мы настораживаемся.

— Кто вы ест — русские? — спрашивает он, растягивая гласные, и, выслушав наш ответ, добавляет: — Так я буду говоритьс вами по-русску.

Язык, на котором продолжает свою речь бритоголовый,— смесь русского с чешским и немецким.

— Ахтунг! Ахтунг! Здесь ест германский концентрационсла-гер. Вшисцы мусят делать то, цо будет приказано. Кто нехце делать, тот идет до крематория. Разумеете?

— Разумеем! — кричим мы, хотя уразумели, видимо, только главное: пас, кажется, не будут всех сразу уничтожать.

Снова пробуждается надежда. Вероятно, Решину просто показалось, что конвоиры называли наш вагон вагоном смертников. Ошибся, наверно, и парикмахер-испанец. Было бы нелепостью везти людей на расстрел за полтысячи километров на запад. Кроме того, баня, стрижка, смена белья и, наконец, эти предупреждения…

Толкаю Олега локтем. Он меня понял. В его синих глазах усмешка.

— Посмотрим.

Виктор по-прежнему мрачен.

— А теперь,— продолжает бритоголовый,— каждый достанет куртку, брюки, ботинки. Каждый мусит пришить себе нумер. Але быстро, быстро!

Отсутствие эсэсовцев и вновь появившаяся надежда делают нас смелее. Кто-то из задних рядов спрашивает:

— А вы кто такой?

Бритоголовый засовывает руки в карманы. У него порядочное таки брюшко.

— Я ест блокфризер, блокцирюлышк,— произносит он с видимым удовольствием.— Вы будете называть меня «герр комендант».

На костюме у него такие же, как у испанца и лысого толстяка, белые тряпочки с номерами и такие же красные полосы. Значит, он тоже заключенный.

— А обедать нам дадут? — раздается из середины строя.

— Так,— отвечает «герр комендант» и, показав нам круглую спину, уходит в барак. За ним исчезает и красивый мальчик.

Мы продолжаем стоять. Лица у всех заметно повеселели.

— Интересно, куда увели инвалидов? — говорит Виктор.

— Может быть, в госпиталь? — гадаю я.

— А что здесь вообще делают? — спрашивает Олег.

Все неизвестно. Не знаем даже, можно ли разойтись или хотя бы сесть, не сходя с места: наши ноги порядком затекли.

160

В дверях опять показывается кареглазый мальчик. За ним другой — голубоглазый и тоже красивый. Что это за мальчики? Они выносят носилки с одеждой, ставят их и приносят вторые — с башмаками на толстой деревянной подошве. Потом появляется «герр комендант» со связкой железных номеров, белыми тряпицами, нитками и иголками. За ними — лысый толстяк со знакомой папкой.

Вызывают Броскова и дают ему одежду, башмаки и номера. «Герр комендант» поясняет: железный номер крепится с помощью проволочки на левой руке вместо часов; белые тряпицы с красным треугольником и черными цифрами пришиваются: одна— на куртку, напротив сердца, вторая — на брюки, на вершок ниже кармана; утерявший номер будет сожжен в крематории.

Мы слушаем, запоминаем и, получив по очереди номера и обмундирование, принимаемся за работу.

Брюки военного образца, неизвестно какой армии, мне велики, я меняюсь с Олегом, куртка французская — как раз впору. Я беру иголку, отрываю нитку.

— Костя,— хватает меня за руку Виктор.

Лица всех, как по команде, поворачиваются направо, в сторону каменных столбов. Вижу — за проволокой понуро идут наши инвалиды под охраной большой группы эсэсовцев с винтовками. Впереди ковыляет Алексей Иванович. Он заметил нас. Поднял голову. Не успеваем мы прийти в себя от неожиданности, как инвалиды исчезают за углом барака. Куда их?

— Быстро, быстро! — кричит с крыльца «герр комендант».

Конец нитки никак не попадает в игольное ушко… Неужели?!

В мертвенной тишине раздается десять последовательных

винтовочных залпов. Десять тяжелых ударов в мозг. Всё — их уже нет… Наши лица белее бумаги.

Мы хорошо знаем, что такое смерть: мы не раз встречались с ней в эту войну. Нам известны ее черты, и мы знаем: она страшна во всех своих видах, смерть. Она страшна вдвойне, когда равнодушно глядит на тебя, поставленного к стенке, вороненым зрачком вскинутой винтовки.

Гробовое молчание. Живые, мы продолжаем делать то, что принуждены делать. Пальцы шевелятся, глаза смотрят на красные треугольники и черные номера, но душа… Нет, в душе то же, что и раньше: ненависть. Ненависть, несмотря на страх за свою жизнь, ненависть, страшная, нечеловеческая.

Через час мы заканчиваем переодевание. Получаем по полмиски жидкой брюквенной бурды. Это обед. Потом, сбившись в кучки, сидим на камнях под палящим солнцем. Разговаривать не хочется. В воздухе висит тишина.

11 Ю. Пиляр

161

Интересно, понимают ли враги, что наша покорность — это только притворство, расчет, выжидание, что при любом удобном случае мы готовы перегрызть им горло… Наверно, понимают. Иначе не зарядили бы электрическим током колючую проволоку, которая окружает лагерь.

Вечером после поверки появляются, наконец, вернувшиеся с работы люди. Их очень много, и все они разные: молодые, старики, юноши, французы, чехи, сербы, поляки, русские. Я знакомлюсь с Шуркой Каменщиком, как себя называет наш соотечественник из интернированных моряков. Он сказал нам: «Выхода отсюда нет». В лагере он давно, а сейчас вот попал в штрафную команду.