Все в нем тайна. Он замурован в себе, точно в могиле. На нем ничего не написано, от него ничего не услышишь.
Однажды, когда я еще не открыл истоков его благостной нирваны, случилось так, что я прочел ему свое стихотворение, почему-то уверенный, что он поймет его. Решился я вдруг, в ту минуту он показался мне на редкость мягким и расположенным к общению со мной.
Я исповедался ему стихотворением о своем смятении после войны:
Он внимательно дослушал стихи до конца, у меня было такое чувство, что он удивлен, причем удивлен неприятно, и я понял, что стихи ему не понравились, да и мне они показались из рук вон плохими. А потом на его худом бледном лице появилась улыбка.
— Так! Поэт, значит! Заблудший и грешный.
— Почему «заблудший и грешный»? Ты так относишься к поэтам?
— Не я, Коран.
— Не помню.
— Сейчас напомню. Как аллах говорит о Мухаммеде? «Мы Посланника стихотворству не учили. Ему стихотворство не пристало». А помнишь суру о поэтах: «Поэты ходят следом, заблудшие и грешные», «Не видишь разве, как поэты бродят по долинам и говорят несуразности», «Цель их — насмехаться и развращать. Придет к ним наказание и уничтожит их и унизит». С каких пор ты бродишь по долинам и говоришь несуразности?
— Как с войны вернулся.
— Ну да, «тень не отстает меня былого», тень войны, конечно. Вот что, приятель, вижу, ты давно в руки Коран не брал. Иначе бы понял, что грех творишь.
Я засмеялся:
— Согласен, грешен. Ну ладно, раз ты меня уже осудил, можешь ты мне объяснить, почему это грех? Кому мешает слово поэта?
— Это не я тебя осудил. Коран говорит: «В защите веры наступайте рядами! Аллах любит тех, кто борется в тесном строю, прочном как стена». А тебя аллах не любит, ты наступаешь сам по себе, разбиваешь строй, подрываешь прочность стены. И не только не защищаешь веру — ты против веры.
— И это еще!
— «Вера — это закон, который вносит порядок в жизнь». Поэзия вне этого закона, она не признает его, требует свободы для слова и для мысли и отвергает совершенство мира, созданного промыслом божиим. Жить мечтами, надеждами, ожиданием — значит не принимать то, что есть. Это бунт.
— Сохрани бог от такого обвинителя! Что же тогда не бунт?
— Чтение молитв.
— А ты читаешь молитвы? Ты защитник веры в строю, прочном как стена?
Он улыбнулся печально или чуть насмешливо и ничего не ответил.
Наступило время молчания, и он ушел в свои грезы. Взгляд его погас, обратившись внутрь, в себя, к чему-то более важному и приятному, чем туманные стихи какого-то Ахмеда Шабо.
Он явно издевался. Только над кем? Надо мной, над собой? Или над всеми? Говорил он как будто в здравом рассудке, но и находясь в своем искусственном забытьи, и выходя из него, он был одинаково далек от нашего мира, от людей, и его нисколько не касалось, как мы там устраиваемся между собой. Он отрекся от всего, кроме круговращения своих призрачных видений, которым никакой людской порядок не в силах помешать.
Я смотрел на него в полном смятении, почти с ужасом, как на мертвого.
Меня-то как раз волновало то, что его совершенно не волновало.
Вдруг я услышал за собой какое-то движение.
Оглянулся: в дверях стоял молодой человек с худым лицом и горящими глазами. Я сразу узнал его: студент Рамиз!
Я долго избегал встречи с ним и вот не избежал.
Уже месяц, как он по вечерам читает проповеди в мечети Али-паши беднякам с Черного Верха, Беркуши, Белав и Кошева и говорит им то, что умный человек вслух никогда не скажет. Один раз я тоже пошел в эту мечеть, потому что услышал, как люди шепотом пересказывают его слова, едва отыскал место у дверей и выскочил, не дождавшись конца. Испугался!
Я помню, что он говорил темной ночью в хотинских лесах; на свою беду, я повторил его слова и понял: он может говорить что угодно, только не это и не так.