Между тем телесный я, я Калибан, ехавший в автобусе, нагнал меня, витающего в мыслях, меня Ариеля. Автобус постоянно переключал скорости, петлял по серпантину на склонах Каймаи, пассажиров на сиденьях мотало из стороны в сторону, в воздухе чувствовался горный холодок. Особенно я любил мальчишкой подыматься на гору Те-Ароха. Она как бы выдвинута на равнину и стоит почти отдельно от хребта Каймаи, и с ее вершины открывался весь известный мне в ту пору мир. Я любовался, замирая от восторга, широко изогнутым заливом Пленти, рассматривал места, где еще никогда не бывал,— круглую гору у входа в бухту Тауранга, длинный песчаный остров Матакана, теперь-то он зарос соснами, заменяющими новозеландцам островерхие ели. А если повернуться в другую сторону, открывался вид на равнину Хаураки, за ней — долина реки Уайкато и плоскогорье, можно различить крохотные домишки и фермы, над ними вдали встает гора Пиронджа, с ее вершины виден западный берег и Тасманово море. Если смотреть на север, вдоль полуострова Коромандель, то можно разглядеть пролив и даже остров Уайхека, а обратив взгляд на юг, по хребту Каймаи, видишь, где он расширяется, образуя плато Мамаку — как бы первую ступень гигантской лестницы, ведущей на крышу острова. До смертного моего часа ко мне будет опять и опять возвращаться эта картина и вставать передо мной во всей своей яркой достоверности, вызванная в памяти чем-то услышанным или увиденным,— толчок может дать любое из пяти чувств. Внизу, у подножия Те-Ароха, бил горячий источник — запах, питье, купанье. Повыше рос цепкий лозняк, мы всегда выбирали самые прямые и гладкие ветки и срезали себе по трости; еще выше распевали новозеландские певчие вороны — мне эту птицу не посчастливилось увидеть ни разу в жизни, и слышал я ее только в юности на вершине Те-Ароха. Со мной был приятель, он пожаловался, что вид с горы напоминает ему о матери. Меня и теперь берет оторопь, когда я думаю об этом разговоре. Он был удивительный мальчик, совершенно лишенный инстинкта борьбы с окружением,— влияние среды преследовало его и на вершине Те-Ароха. Мать его умерла, и он, глядя сверху вниз, представил себе, как она взирает на него и все его поступки, и от ее глаз ему не спрятаться, не укрыться. Никакие мысли о всевидящем божьем оке не производили на меня такого отталкивающего действия. Про себя молясь, чтобы моя мать жила вечно, я стал во всю глотку выкрикивать все гадкие слова и ругательства, какие только знал,— а если его мать слышит, то так ей и надо. Приятель обиделся и всю обратную дорогу не хотел со мной разговаривать, я же считал, что из-за него испорчен такой замечательный день, и не мог ему этого простить. И еще я не мог ему простить своих проклятий на вершине горы, потому что для меня там был как бы мой тайный рай, где не достигают человека дурные порывы. Должно быть, я все же смутно сознавал, что на самом деле сержусь не на него, а на себя. Дело в том, что я во время восхождения на Те-Ароха тайно воображал себя Христианином, совершающим Путь паломника, особенно в густом лесу, примерно на трети пути вверх по склону. Начинали мы подъем со скалистого отрога, который назывался Лысая скала. Здесь было еще не интересно — слишком близко от обыкновенного мира, о котором напоминали крыши города. Но как только Лысая скала оставалась внизу, сразу начинало работать воображение и по спине бежали мурашки. Сначала гребень, по которому вела тропа, уходил даже немного вниз, и знакомый мир скрывался из глаз, а вместо него по склону тянулось редколесье, где, по моим представлениям, могли скрываться разве что львы или, скажем, тигры. Но потом тропа снова забирала вверх, и начинались настоящие дебри, которые вполне могли служить укрытием и вечным обиталищем самого Аполлиона. Меня охватывал тайный страх. Кажется, будь я один, повернул бы назад. Но стоило войти в этот тенистый мир гибких стволов, опахалоподобных папоротников и цепких лиан — и страх исчезал. Я уже не торопился, как на Лысой скале, поскорее идти дальше, мне хотелось задержаться, помедлить. Жалко было покидать этот особенный, восхитительный мир, который, может быть, и Аполлионов, но и мой тоже. В меня словно дьявол вселялся. Хотелось прыгать, носиться взад-вперед, трогать и обнимать древесные стволы, брать в горсть и нюхать прошлогоднюю палую листву, слушать пение птиц и журчание ручьев, находить кабаньи следы… Что губы у меня лукаво изгибались, не сомневаюсь, а может быть, и уши слегка вырастали. Я жил в эти минуты чистой жизнью ощущений, не ведая стыда и упиваясь чудесной свободой. Но вскоре какое-то слово, мелькнувшая мысль возвращали меня на Путь паломника. (Помню, товарищу не терпелось возобновить подъем, и он подгонял меня строками из «Экцельсиор» [14].) Да и сам я в глубине души не забывал о том, что впереди, на вершине, меня ждет рай…