В ответ пришла посылка: старая труба Капельдудки, ноты «Марша милитер», подчеркнутые на том месте, где оборвался последний урок, и записка с предложением начать заниматься в оркестре коммуны, которым руководит «один наш общий знакомый». В конце записки профессор просил быть точным, так как, насколько ему известно, дирижер пунктуален и строг.
На сыгровку Капельдудка явился немного волнуясь, клапаны трубы еще плохо слушались огрубевших пальцев.
Место Капельдудки было возле самого дирижера. Когда все сели и разложили ноты, Савелов увидел над собой седой бобрик и знакомые глаза Горностаева. Профессор смотрел прямо на Капельдудку, и рот дирижера, прикрытый чуть-чуть усами, улыбался.
Они поздоровались так просто, как будто расстались только вчера.
— Как водопровод? Починили? — спросил неожиданно Горностаев.
Капельдудка засмеялся.
— Починили… Я, Алексей Эдуардович, был…
— Знаю… Выгозеро… Повенчанская лестница… Я следил…
Они помолчали. Капельдудка вспомнил последний вечер, испуганное лицо Марты и лунку возле крыльца, в которой хранился ключ от квартиры.
— Алексей Эдуардович, — сказал он негромко. — А долго же вы не знали о моей специальности.
— Глупости! — ответил профессор сердито. — Я знал, кому оставляю ключи…
Это был единственный случай, когда профессор соврал. Капельдудка хотел подойти к Горностаеву ближе, но профессор уже выпрямился и постучал палочкой о пюпитр.
— «Марш милитер»! — приказал он отрывисто.
В этот вечер Капельдудка фальшивил бессовестно.
1936
Жалоба
Это случилось в большой московской газете. Бритоголовый парень, в зеленом ватнике, испачканном глиной, вошел в комнату и плотно прикрыл дверь.
— Есть жалоба, — сказал он тихо.
— На кого?
— А вы звонить не будете?
В редакции, привыкли не удивляться ни посетителям, ни странным предисловиям: журналист с улыбкой взглянул на осторожного собеседника. Он сидел на краю дивана, гладил колени огромными красными ручищами и упорно рассматривал ковер. Видимо, этому сумрачному парню было не так-то легко расстаться с секретом.
— Ну, что же, — сказал журналист, считавший себя проницательным человеком, — звонить не будем. Так на кого же вы жалуетесь? На рабочком? На десятника?
— Нет…
— На кого же?
— На НКВД…
Парень покосился на дверь и сказал еще тише:
— Я не сумасшедший… Я просто вор. Вчера меня выгнали из лагеря.
Ежаком его окрестили недаром. Было действительно что-то недоверчивое, ежистое в его привычке вбирать голову в плечи, сидеть поджав колени и говорить, не глядя на собеседника.
На редкость колюч был Ежак. Крупные кости всюду выпирали из этого парня, торчали скулы, локти, колени, даже под пиджаком обозначались тощие ключицы, ребра и позвонки. Ни одной мягкой, округлой линии не было у Ежака. Однажды на бульваре его взялся изобразить «холодный художник». Усаживал, примерял, мазал углем и наконец, вернув трешницу, с досадой сказал:
— Не вышло… Таких, как ты, только по линейке чертить…
Он казался слабым, но был удивительно жилистым, этот тощий, точно на азовских рыбалках вяленный парень.
С тех пор как умер отец и Ежак удрал из Донбасса, он успел объехать всю страну. Он жил в каменоломнях под Новороссийском, ночевал в старых фортах Владивостока, старательно загаженных японскими интервентами, и прятался от облав в склепах на сочинском кладбище.
В пятнадцать лет он еле читал, но знал уже, что в Таганроге возле собора торгуют шинкари, что в Мурманске в переулке за банями скупают у матросов кокаин и часы, а в Ленинграде, возле Елагина моста, под маркой доктора живет «медвежатник»[79] из Кракова.
Настоящим вором Ежак стал только в Москве. Здесь он справил пиджак с подкладкой-карманом, завел кольцо с ножом вместо камня и стал работать в трамваях. От старших приятелей он быстро усвоил, как нужно брать «на вежливость», «на испуг», «на растерянность», как уходить от милиции и держаться со следователем.
В угрозыске, впрочем, Ежак не был ни разу. Случилось так, что этот костлявый, не слишком ловкий парень шесть лет безнаказанно заглядывал в чужие карманы.
…Были облавы, аресты, высылки и суды. Пересохло Сухаревское болото, на Хитровом рынке, испепеленном, взорванном и перекопанном, давно зеленел сквер, Марьина роща стала славиться не ворами, а универмагом. Город быстро очищался от «городушников», «скокарей»,[80] «ширмачей»[81] и прочих мастеров уголовщины.