«Миура-сан согласен на все… Дождись ночи и слезь».
«Дождись ночи…» Такеда и здесь оказался предусмотрительным.
Нагано с трудом выждал сумерек. Щеки его горели, точно он выпил две рюмки сакэ. Он продрог, устал и так ослабел, что не мог сжать пальцы в кулак.
Штамповщик колебался, оставить ли свой красный платок на вышке. Все-таки он был совершенно новый и стоил пять сэн.
Наконец он привязал платок к громоотводу как можно выше и со скоростью водолаза стал спускаться вниз.
Когда оставалось не больше двух метров, Нагано разжал руки и спрыгнул во двор. Толчок оказался сильным — штамповщик шлепнулся на четвереньки. Он тотчас вскочил и побежал к воротам, но из-за сторожки наперерез уже мчались двое молодых людей в розовых широких штанах и детских пиджачках. Они смахивали на азартных легавых, и Нагано остановился, кляня себя за доверчивость.
«Легавые» набросились на него с хорошо оплачиваемым азартом. Из-за пятидесяти иен стоило постараться.
Он пытался отбиваться, но получил такой жестокий удар коленом в пах, что задохнулся.
Заломив штамповщику руки, они потащили его за ворота… Переулок был пуст. Полиция разогнала пикетчиков час назад. И только торговец мандаринами, высунувшись из палатки, сказал вслед процессии с деланным равнодушием:
— Са-а… И обезьяна падает с дерева.
1935
Клетка
— Я нахожу роль госпожи Иосукэ просто безнравственной.
С этими словами цензор наклонил голову, давая знать, что беседа окончена.
Надо было встать и выйти, по Кондо не двигался. В немом бешенстве он смотрел на оттопыренные уши и жесткий бобрик чиновника.
Погиб целый акт. Следы красного карандаша лежали на страницах рукописи, точно царапины, нанесенные ногтями.
У Кондо даже одеревенели от волнения губы, но, переборов себя, он сумел сказать ровным голосом:
— Извините, господин цензор… Но почему Иосукэ безнравственна?
— Извольте не спорить. Безнравственность есть безнравственность.
— Разве Иосукэ не может уйти от мужа?
— Вы рассуждаете, точно росскэ, — брезгливо ответил чиновник.
Кондо выскочил на улицу розовоскулым от злости. Он забыл даже спрятать рукопись пьесы в портфель и шагал, размахивая свернутыми в трубку тетрадями.
Пропали шесть репетиций. Конечно, если бы рабочий театр ставил дзидаймоно[68] тысячелетней давности, если бы жены сидели у хибати, как на привязи, цензор не сказал бы и слова. Но какая дрянь этот с оттопыренными ушами! Безнравственно… Неприлично… И ни одного веского довода против…
Продолжая награждать цензора нелестными эпитетами, режиссер свернул на Дотамбори[69]. Здесь подрабатывал в свободное время Цуда — драматург, помреж и старейший актер рабочего театра. Так делал весь коллектив, составленный наполовину из профессионалов, наполовину из любителей. Ито, Хагимура и Аришима работали на заводе газовых счетчиков. Томитян приходил на репетиции из гаража. О-Кику раскрашивала экспортные игрушки, гример и декоратор Сугамо преподавал чистописание в начальной школе, а О-Гин только на днях уволили из отделения Чосен-банка.
Как всегда, тротуары заполняли толпы фланирующих модерн-боев в сиреневых куцых пиджачках. Почти касаясь прохожих, свисали с бамбуковых шестов рекламные полотнища. Здесь звал к себе каждый вход. Улыбалась краем карминного рта круглоликая Комако-хара, хмурил огромные растушеванные брови похожий на малайца Цумасабуро Бандо, дрался веером против меча каменноликий Дэндзиро Окоци[70]. На всем протяжении Дотамбори шел бой между американскими и самурайскими фильмами.
Еще размахивали щитами похожие на бойцовых петухов рыцари, еще сверкали на плакатах кимоно, но, простирая руки к хибати, уже сидел интернациональный Чаплин, раскатисто хохотал Дуглас и смущенно улыбался окруженный самураями Ллойд. Пиджаки чередовались с кимоно, гэта с ботинками на гумми-подошве, лакированные японские прически со стрижкой бокс, самурайские мечи с ковбойскими кольтами.
Когда Кондо вошел в кинозал, где Цуда давал объяснения к картинам, четырехчасовая мелодрама уже заканчивалась. Шла прославленная пьеса Фудея «Кобэй». Только что кредиторы унесли из семьи разоренного ремесленника Кобэя последнее кимоно малютки сына, и несчастный отец, решив убить и себя и сына, подошел к колыбели с ножом. Вот он наклонился, взмахнул ножом, и ребенок проснулся, увидел солнечные блики на лезвии, засмеялся… И отец, не имея силы опустить руку, вращает нож, рассыпая блики, забавляя ребенка…