Выбрать главу

Николо-Угрешский возвышается среди полей и рощиц высоким неприступным каменным утесом. Он устроен как обособленный укрепленный военный форт. Здесь монахи могли выдерживать и выдерживали месячные осады, угощая неприятеля с высоты стен расплавленным свинцом и кипящей смолой.

Монастырь молча и без больших потрясений дряхлел. Зимой тысяча девятьсот двадцать восьмого года завладела им полуторатысяная орда. Правда, не татарская, но не менее шумная, никак не менее воинственная, чем боевые полчища Мамая и Тохтамыша.

Мы осторожно подбираемся к монастырю, но нынешних хозяев нелегко застать врасплох. Над широко раскрытыми воротами Николы-Угрешского полощется алый лоскут:

«Привет нашему другу Максиму Горькому».

Адресат приветствия огорчен и даже раздражен. Ему приелись парадные встречи, мешающие разглядеть жизнь в обычном, невзболтанном виде. Он неспокойно прищелкивает пальцами и ругается:

— Ну, на кой черт это нужно? Ну, на кой черт! Неужели же без этого нельзя? На кой?

Несколько десятков пар ног с предельной скоростью мчатся к гостям. Несколько десятков пар рук начинают свое оглушительное дело. Горький ликвидирует парад на корню:

— Что, у вас руки казенные, что ли? Бросьте, ребята, эту суетню.

Лед торжественности разодран в куски. Алексею Максимычу деловито представляют последнюю николо-угрешскую достопримечательность — Леньку.

— Ему десять лет, а он уже не перечесть сколько раз за решетку попадал, всю Россию на буфере изъездил, чуть ли не Г осбанк обворовывал, отсюда из коммуны два раза бегал. Когда ему уж совсем скучно, Очень любитель всякие памятники с места сворачивать, кресты с могил упирать.

Горький озабоченно упрашивает Леньку;

— Там, в Москве, на Красной площади, есть памятник Минину и Пожарскому. Так ты уж, пожалуйста, его оставь на месте. Ладно?

Хитрый Ленька насупился и побагровел, в натуге своего десятилетнего мозга избирая способ поддержания разговора. Этих способов беспризорная практика знает только два: нахально-задирающий и жалобно-несчастный. Ленька понимает, что оба тона сейчас не к месту. Он еще больше багровеет и совсем безыскусственно огрызается:

— Сказал же, больше из коммуны бегать не буду. Слово же я дал, чего ж старое поминать! Что, я слова не давал, что ли?

Ленька убежал, толпа быстро разошлась. Здесь у каждого свое место, свои обязанности, болтаться в рабочие часы больше нескольких минут неудобно и неприятно. Орда, занявшая каменные громады Николо-Угрешского монастыря, работает, как на заправской фабрике, где производительность труда не нуждается в агитационных кампаниях.

В старых стенах прорублены широкие светлые окна. Сюда вторглись солнечные снопы, лязг и свист металла, гудение моторов, скороговорка ручных молотков.

В кузнице, у красных наковален, сосредоточив глаза и мускулы, размахивают тяжелым железом молодые парни. Вот у этого при каждом ударе все больше проступают мелкие капельки пота на открытом, честном, прирожденно трудовом лице. А сопровождающий наклоняется к нам и шепчет:

— Восемь судимостей! Одно убийство! Несколько вооруженных налетов. А теперь смотрите, как из него все это выходит! Молот — хороший педагог, не хуже, чем иные профессора!

Да, здесь кишат яркие биографии. Здесь не буржуазные школьники на летних упражнениях. Здесь пристань маленьких, но бывалых и смятых ураганами жизненных кораблей. Писатель Г ектор Мало прославился на сто лет романом «Без семьи» из жизни ребенка-сироты. Сколько сюжетов, жестоких и трогательных, фантастических и притом безупречно-правдивых, содержат жизнеописания тысячи членов этой неслыханной республики здесь, в Николо-Угрешском монастыре!

Полтора года назад мы рассказывали в «Правде» («Дети смеются») о коммуне ГПУ в Болшеве, где в обстановке свободы, труда, выправленного человеческого достоинства живут и воспитываются для иной жизни бывшие юные обитатели уголовных тюрем. Тогда мы получили много недоверчивых откликов и в том числе несколько даже с примесью обиды: как это можно расписывать, да еще печатно, такие невероятные вещи, как это может существовать подобное сверхъестественное учреждение, да еще попечением такого неласкового учреждения, как ГПУ.

С тех пор Болшевская коммуна не только ничего не потеряла в своей реальности, но еще родила дитя. Здесь, у Николы-Угрешского, в присутствии такого нелицеприятного свидетеля, как Горький, мы имеем радость наблюдать вторую коммуну, тоже созданную ГПУ, в несколько раз большую, чем первая, и в несколько раз быстрее растущую на уже полученном опыте. Несколько окрепших болшевстских птенцов даже работают здесь инструкторами!

Те же простые и свободные порядки, та же несокрушимая дисциплина, какая бывает только при полном самоуправлении и железной круговой поруке. То же яростное упоение трудом, подмывающее перегнать быстро мчащие станки. Все как в Болшеве, только больше, гуще и бурнее. Мы бродим по мастерским, слесарной, сапожной, столярной, и, вбивая в себя на слух деловую горячку, Горький молодым, колющим своим взглядом снует по углам, по лицам, по затылкам, по кучам стружек, по масляным пятнам на фартуках. Как он повсюду чувствует себя дома, этот мировой гражданин с грязных пустырей Канавинской слободы, одинаково желанный и почитаемый в кабинетах величайших европейских ученых и на скользком каменном паркете грязных ночлежек! Рослый парень в пекарне замешивает огромную, на двадцать пудов, квашню, и знаменитый писатель, пощипывая пальцами рыжее месиво, профессионально усмехается:

— Дельце знакомое… И техника все та же, не подвинулась вперед.

Да, мы печем хлеб еще по-старому. Но едят его уже новые люди. Разве не странно должно быть Горькому, человеку предреволюционного поколения, видеть эти сотни молодых, проворных рук, забывающих дорогу в карманы прохожих и ловко мастерящих предметы необычного вида.

— Что это вы производите?

— Железные зажимы для пинг-понга.

— А это?

— Туфли для баскетбола. Футбольные мячи. Башмаки для велосипедистов.

— И что же, хорошо они идут?

— Ого!

В стране открылись новые невиданные рынки потребления. Нужны сотни тысяч туфель для крепких ног сотен тысяч пролетарских спортсменов. Нужны вагоны мячей, штабеля шахматных досок, тысячи километров беговых дорожек. С мусорных свалок, с грязных фабричных задворков несусветные толпы народа поперли на стадионы. Слыханное ли дело, Россия, теперь, омолодившись, требует коротких трусов, теннисных ракеток, шведских коньков, разноцветных вязаных «маек». В спортивных магазинах не протолкаться, и вот тут тоже приходится зимний инвентарь заготовлять с апреля, а летний с октября.

Здесь все работают, но здесь не дом принудительных работ. В свободной трудовой республике, захватившей Николо-Угрешский монастырь, можно себя проявить не только обычным рабочим. Здесь не глушат художников, чудаков, поэтов.

Оттого так широко разрослась николо-угрешская «скульптурная студия». Широко, хотя и не больно художественно, не очень педагогично. Держа курс на обязательный повсюду «хозрасчет», ребята без конца раскрашивают линючих гипсовых кошечек и зловещих настенных девиц с фиолетовыми гроздьями винограда. Впрочем, тут лепят и «для души», изваяли даже лихо всклокоченного молодого Максима в косоворотке, с огромной, похожей на гусли чернильницей на коленях.

Как вежливый гость, Г орький сдержанно одобряет свое изображение. Измазанный красками малыш дает точную информацию об авторе:

— Это пьяница лепил.

Горький заговорщически делится своими сведениями и об оригинале:

— Вот этот… которого, значит, лепили… он тоже в свое время… насчет рюмочки любил побаловаться.

Обе стороны расстаются, довольные взаимным осведомлением.

Молодого любителя птиц, ящериц и прочей зоологии в коммуне прозвали Шаляпиным. Он соорудил целый зоопарк в четыре квадратных аршина и страдает общей болезнью всех подобных учреждений — нехваткой в деньгах. Он взывает о субсидии или хотя бы о помощи машинным оборудованием: