Выбрать главу

Чрезмерная скромность Тургенева вызвала недовольство в современной ему русской печати. Ряд журналов и газет протестовал против умолчания о крупнейших писателях эпохи. Я не думаю сейчас поправлять Тургенева или дополнять его список Львом Толстым, Достоевским, Щедриным, Чеховым, Горьким. Это было бы излишне перед такой квалифицированной аудиторией. Но, вспоминая выступление большого русского романиста в Париже пятьдесят семь лет назад, стоит сказать, что социальный «чин» писателя, его роль в обществе современной России, в Советском Союзе изменились целиком.

Тем, кто следит за нашей страной, за ее культурной жизнью, известно, что советская литература не только отражает явления жизни, не только ищет в ней характеры, тенденции и явления, но сама активно, смело врывается в эту жизнь. Если французские энциклопедисты, отражая изменения в обществе, должны были ждать несколько десятилетий, пока их идеи вспыхнут огнями великой революции, то теперь даже молодой советский писатель может видеть, как его книги меняют жизнь.

Сила и обаяние советской революции оказались таковы, что роль литературы могла свестись к роли пассивного живописца ее потрясающих картин, послушного фотографа изумительных лиц. Этого опасались даже наши друзья и в частности Андре Мальро, выразивший тревогу: не будет ли кучей прекрасных фотографий засыпан советский Шекспир? Но таково свойство революции: притягивая к себе, она намагничивает притянутое и придает ему свою собственную магнетическую силу. Писательство не остановилось на изображении нового общества. Оно вошло — и за последние годы особенно ярко — активнейшим передовым элементом этого общества.

Зрение и слух обострены до предела у нашей читающей публики. Это совсем особая публика не только по составу, но и по интеллектуальному уровню. Судите сами: несколько миллионов рабочих и крестьян получили за последние годы высшее образование и вернулись на заводы, на поле. Как должен обращаться автор к этим читателям: как к «интеллигентам» или как к «простым рабочим»? При таком характере аудитории, при такой тонкости и живости восприятия автор произведения, даже самый непритязательный, не может ожидать от общества снисходительного равнодушия, иметь с ним лишь легкое шапочное знакомство.

Нет, эти отношения складываются гораздо более жгуче и остро.

Образы и характеры перешагивают со страниц книг в водоворот жизни. Герои, положительные и отрицательные, изучают себя самих в изображении авторов. Выдумка художника переходит в действительную жизнь, оплодотворяясь самыми неожиданными последствиями. Книги меняют жизнь. Да, и в переносном и в прямом смысле живые, действующие лица книг Шолохова, Панферова, Ставского, собираясь, обсуждают, как им дальше развивать захватывающий роман их дней и дел.

В такой обстановке, при такой роли писателя в обществе нет ли опасности для существа литературно-художественного творчества? Не нарушается ли эта специфическая суть? Когда слово, образ, стихотворная строка и насмешка приобретают столь могучую, динамическую и иногда испепеляющую силу, — не смущает ли, не связывает ли это их творца? Слова песни, превращаясь в разновидность боевого сигнала, сохраняют ли свою поэтическую прелесть? Положительный герой романа, чьей жизни будут завтра подражать люди, жаждущие жить по новым образцам, — не должен ли этот герой быть крайне осторожным в своих поступках, хотя бы за счет художественности и увлекательности произведения? Художнику, пользующемуся в нашей стране ответственным званием «инженера душ», не приходится ли жертвовать красотой во имя безопасности и прочности своих сложных и чувствительных конструкций?

Читающая публика дала ответ на эти вопросы, волновавшие и мучившие советского писателя. Она, эта жадная, но требовательная публика, отвергла дилемму между моралью и художеством и потребовала их синтеза. Она отвергла произведения схематичные, потому что они скучны, нравоучительны, потому что они лицемерны. Она встречает с восторгом книги, в которых человеческие страсти не засушены, не разложены по полочкам, а кипят и действуют, омывая жизнь, придавая ей блеск юности, грозный гул морского прилива. Она принимает «Мать» Горького, «Поднятую целину» Шолохова, «Петра» Толстого, «Чапаева» Фурманова, потому что в этих книгах люди не лакированы литературной эмалью, а срывают с себя с болью и радостью коросту, наращенную на них их прошлым, их воспитанием.

В глуши Средней Азии, в маленьком оазисе, затерянном в песках, я встретил молодого рабочего, работавшего на оросительной системе. В его палатке, на большой полке, укрытой от желтой пыли, в крепких переплетах стояли книги советских писателей.

— Они вас развлекают? — спросил я.

— Раньше, когда я читал их в первый раз.

— Вы учитесь на них?

— Нет, для этого у меня есть учебники.

— Почему же вы держите столько книг, ведь они занимают много места в вашей палатке?

— Потому что это живые люди. Они составляют со мной общество; я не один. Я разговаривал с ними, спорил, я в моей жизни исправляю ошибки, которые они допустили в своей. Я соревнуюсь с ними и иногда побеждаю.

Вероятно, ни на каком другом литературном жанре не проверяется так ярко роль писателя в новом обществе, как на том, в котором приходится работать мне, — на сатире.

— Советская сатира? А разве она существует? — так спрашивают не раз. И благосклонно добавляют: — Впрочем, ведь вы даже начали растить пшеницу за Полярным кругом.

Советская сатира — разве она может существовать?..

Когда поэт переполнен счастьем, он пишет поэму. Его грусть выражается элегией. Для сатиры, согласно ее классическому определению, нужен гнев или желчь. Независимо от формы сатиры, будь это поэзия или проза, автор пользуется ею, как средством противопоставления своего мышления или чувствования чужому, в данный момент возбуждающему либо его негодование, либо ужас, страх, презрение, иронию. Там, где трудящиеся сами управляют своей жизнью, где нет эксплуатации человека человеком, где общество уже становится бесклассовым, какая роль осталась для сатиры, для ее гнева и желчи и даже для насмешки? Какие рассуждения остаются Кандиду, если любящая его Кунигунда может немедленно, в любом районном Совете вступить с ним в брак, не будучи до того изнасилована ни пиратами, ни ростовщиком, ни султаном? Не должен ли умолкнуть доктор Панглосс, поскольку его фраза о лучшем из миров теряет свою иронию? Где укрыться бедному Дон Кихоту, которого восставшие

Санчо Пансо изгнали из родного поместья? Найдется ли «голубой ангел», очаровательный и порочный, чтобы взорвать мещанское равновесие учителя Унрата? И бравый солдат Швейк, — поймут ли его зловещий юмор бойцы армии, которая не знает ни симулянтов, ни полковых священников, ни издевательства над человеком?

Лучшие художники сатиры, ее острые и язвительные умы, были в оппозиции к своим правительствам, почти всегда к своему обществу. Ненависть к окружающему питала их темперамент, раскаляла перья. Их недовольство фосфоресцировало во тьме веков, чертя тонким пунктиром интервалы между эпохами социальных бурь, смены классов и миросозерцании.

А сейчас, в дневном свете социализма, кто разглядит эту тлеющую святую злобу? В здоровом обществе полноценных людей кто оценит едкий сарказм разочарования? Писатели пролетариата, когда пролетариат у власти, могут ли заниматься сатирой? Кого они будут критиковать? Над кем издеваться? Над самими собой? И какой получится результат?

Мы, советские писатели, те, кому выпала удивительная и счастливая судьба забежать в будущее, жить и писать в стране осуществленных социальных утопий, можем рассказать вам, нашим друзьям, что сатира возможна, она жива, она процветает в литературе Советского Союза, принимая все новые, яркие и тонкие формы.

Верно то, что трудящиеся победили в нашей стране и разбили возможность эксплуатации человека, что эта возможность разбита навсегда, но борьба еще не кончена. Нас окружает враждебная стихия. Корни и пережитки чудовищного прошлого еще уцелели в нашей стране. Ночь миновала, но ее призраки и тени застряли в расщелинах и углах, не решаясь показаться при солнце, они еще шелестят и шевелятся в нашей жизни и часто внутри нас самих. Нужно острое оружие, чтобы поразить их, — иногда тонкое, как игла врача, проникающая в далекие, маленькие, укрытые гнойники. То, что в нашей общественной жизни, в пролетарской демократии обосновалось и окрепло под названием самокритики, то преломляется литературой как сатира.