Цензура возникла одновременно с искусством. Ее первые формы были примитивными, мы бы сказали — зверскими.
«Труды по астрономии, по измерению времени, по истории и по всем прочим наукам надлежало представлять Музыкальному совету до их обнародования. Такая цензура и такой правопорядок играли важную роль особенно в отношении работ по истории, ибо кровавое законодательство незауалькойотлей считало искажение истины преступлением, подлежащим смертной казни».
Самое мудрое в этом установлении было то, что сам цензор решал, искажена истина или нет.
У древних иудеев пророков побивали камнями. Еще в книгах Моисея приведен точный перечень разрешенного и запретного. Позднее Исайя скажет: «Горе тем, кто устанавливает право неправое, и писателям, описывающим трудности». Какой государственный ум!
Едва в Европе возникло книгопечатание, тотчас была введена и цензура — до того времени переписывание книг находилось в руках самих цензоров. Владыки мира мгновенно учуяли нового врага: книгу. В Риме, при папе Александре VI, начал работать цензор. Так родилась современная европейская цензура, которая в наполеоновской Франции, меттерниховской Австрии, фридриховской Пруссии и николаевской России была усовершенствована до безнадежно-виртуозного уровня.
Мы представляли себе — весьма наивно — что социализм впервые в истории устранит антагонизм между искусством и властью; поскольку благородные цели социализма сходны с благородными целями искусства, мы предвидели согласие и гармонию. Мы провозглашали безраздельное единение, хотя кое-что и казалось нам странным; но это странное мы считали частными случаями, отклонениями, ошибками. Теперь мы знаем, что социализм осуществляется с помощью механизма власти; что закономерности строительства нового общества отнюдь не напоминают согласные шепотки майской ночи; что многие лужайки, о которых мы бесконечно мечтали, обернулись опасными трясинами; что существуют противоречия и в нашем обществе, во многих областях — вопреки всему тому, что мы представляли и провозглашали. Ни наше счастливое заблуждение, ни суровое отрезвление — не новы. Бывают эпохи, когда в движение приходит все общество, и тогда искусство забывает о своей обязанности сомневаться. Вспомните двор Лоренцо Великолепного, с его философами, поэтами, живописцами и скульптурами: все они скорее воспевали хвалу, чем сомневались. На заре развития буржуазии Гете в «Торквато Тассо» полагал, что спор между властью и искусством — всего лишь спор характеров: «Zwei Männer sind’s… die darum Feinde sind, weil die Natur nicht einen von ihnen formte»[27]. И он сам старался привести к согласию государственного деятеля и поэта, он превратил Веймар в нечто подобное Флоренции времен Лоренцо. Если более плебейский Шиллер отвергал награду владык: «Die gold’ne Kette gib mir nicht… gib sie dem Kanzler, den du hast»[28], — то отвергал он ее лишь поэзии и пафоса ради; всю жизнь он мечтал о цепи, конечно, золотой. Вообще, художники всего лишь люди; это значит, что они рождены не для страданий, унижений или презрения. И в оппозиционные отношения с властью ставит их не натура, но характер их труда.
И в социалистическом обществе художник не может избежать оппозиции по отношению к действительности, к обществу. Тут важно только, чтоб он не ударился в кокетство и заносчивость, которые нередко сопровождают оппозицию и даже частенько подменяют ее. Важно тут — пустяк! — чтоб оппозиция художника по отношению к существующей действительности была в согласии с будущим. Чтобы сегодняшнее его «искажение истины» стало истиной завтра. Под словом «оппозиция» я имею в виду не мизантропические ухмылки. Оппозиция есть — должна бы быть — недоверие к действительности, к тому, что есть; она — сомнение и постоянная проверка. Такая оппозиция предполагает многое, например, знание социальных отношений; предполагает она и характер, то есть личность. Оппозиция — не героический жест; это довольно горькая жизненная миссия.
Оппозиция сама по себе не спасает: записной оппозиционер вовсе не обязательно великий художник. Она лишь условие здоровья искусства — и здоровья общества. Мы не можем лить воду на колеса ни примитивной, ни высокомеханизированной мельницы: примирение с действительностью всегда лежало в начале человеческих несчастий. Перспективы возникают из несогласий, из сомнений, из отрицаний.
Если механизм социалистической власти не перестал быть механизмом власти, то социалистическое искусство не может перестать быть искусством. Я думаю только, что спор между властью и искусством в нашем обществе не должен быть трагическим; более того, он может стать плодотворным.
27
«Два человека… враждуют друг с другом, поскольку ни один из них не сотворен природой одинаково»