Таково завещание погибшего словацкого поэта[76], завещание живой литературе. Потому что и литература, если она хочет участвовать в защите культуры, жизни и будущего, должна быть всегда наготове.
1974
Перевод И. Богдановой.
ЛАДИСЛАВ НОВОМЕСКИЙ
Духовная жизнь и личная судьба Ладислава Новомеского[77] мощными корнями глубоко уходит в историю чехословацкого рабочего класса и его коммунистической партии и в судьбы словацкого народа. История — или небо — иногда смилостивится, да и пошлет дождичка на захудалую полоску. Ведь чем бы мы были без него?
Я знаю, он не любит легенды, даже самые безукоризненные на вид; знаю также, что личность формируется из обычной человеческой субстанции, но законченную форму ей придает железная историческая необходимость. Несмотря на это, вопреки истории, а вернее, благодаря ей, следует признать, что жизнь и деятельность Ладислава Новомеского тесно соприкасается с легендой, одной из самых замечательных в словацкой истории, что перед нами личность, оказавшая определяющее воздействие на развитие современной словацкой действительности, личность, какие в столетии наперечет.
В размышлениях о смысле поэзии, а значит, и о смысле жизни у Новомеского часто повторяется слово «чистота». Содержание этого слова не очень конкретно; им охотно пользуются и ничтожества, и подлецы. Уразуметь его суть и дать точное определение можно, только взяв мерилом жизнь, практику, историю. И мне кажется, что как раз применительно к жизни и деятельности Ладислава Новомеского это слово является ключевым. Не случайно он так любил Волькера[78]; не случайно он так ненавидел буржуазию — не только как класс, вырождение которого происходило у него на глазах и крах которого он наблюдал и комментировал, не только как историческое явление, но и как чисто физиологическое скопище всякой мерзости. В жизни, в политике и в поэзии он ненавидел все то, от чего «за сто верст разит конъюнктурой», что покупается и продается, что алчно подстерегает за фасадом возвышенных слов. Глубоко внутренняя склонность к совершенству, к чистоте, к честной игре предопределила всю его полную внешнего драматизма жизнь с множеством известных и менее известных перипетий.
О нем говорят — и справедливо, — что у него два дома: дом поэта и дом политика. Его поэтический дом знают все, он открыт для всех; второй его дом, дом политика, публициста, журналиста знают лишь в общих чертах, он открыт только для специалистов. Необходимо сразу же сказать, что относительная неизвестность этого второго дома — несправедливость по отношению к Новомескому, она наносит ущерб словацкой культуре.
По профессии он был журналистом; по призванию — поэтом. И хотя это вещи несоизмеримые, я убежден, что его публицистическая деятельность имеет по крайней мере такое же значение для современного, социалистического общественного сознания, как и его поэзия. «Потому что Новомескому всегда приходилось нести ответственность, выходящую далеко за рамки поэтической ответственности за поэтическое творчество. Короче говоря, потому что поэт у нас всегда был больше, чем только поэт…»
В общем, речь идет об этом самом «больше, чем только поэт».
После Штура, энергичного и дальновидного основоположника стиля словацкой журналистики, и — пожалуй — после Ваянского, рьяного защитника определенного слоя словацкого мещанства, появляется Ладислав Новомеский, не для того чтобы встать в одном ряду с ними, продолжить линию развития, а скорее, чтобы нарушить ее, чтобы с ней полемизировать. Этого пролетарского журналиста и журналиста-пролетария провожала на Панкрац[79] не «нация», то есть экзальтированные «ахи» мелкобуржуазных дам и скверные стихи в его честь, а симпатии рабочего класса от Фривальдова до Волового[80]. Самоотверженность вплоть до самоотречения, неутомимость, непримиримость в борьбе — за все это официальные круги воздают ему соответствующим образом: в его регистрационной карте тридцать четыре судимости за «различные нарушения закона о печати».
В том втором доме, в доме коммунистического журналиста, нет таких просторных хоро́м, как в романах Ваянского. Но в нем уместится целый мир, мир революций, мир страданий и угнетения. В этом доме — Москва, «столица мира», в нем же Прага и Париж, Братислава и Сеница, Каталония и Верховина, и длинный перечень жандармских карабинов в Кошутах, Духцове, Чертижной[81]; но в нем есть и Аполлинер, Есенин, Маяковский и Гвездослав[82] — и даже Йонаш Заборский[83], есть в нем друзья и недруги, соратники и предатели, трусы и политические головорезы. Это огромный дом: целая вселенная.
77
80
81