Кадержабек вскакивает.
— Над чем смеялся? — вопит поручик.
— Осмелюсь доложить, пан поручик, я не смеялся!
— Над чем смеялся, тебя спрашиваю? — не унимается разъяренный офицер.
— Осмелюсь доложить, пан поручик, я не смеялся!
— Рапорт!
Сложив руки на груди, насупившись, поручик мечется по комнате. Глаза его сверкают. Он взбешен не на шутку.
— И после этого от нас еще требуют, чтобы мы с такими кретинами выигрывали войны! С такой сволочью! — Поручик хохочет дьявольским смехом отчаявшегося человека. — Ты им говоришь о самых возвышенных, о самых идеальных вещах, какие только могут быть в жизни, а они и тут вечно откопают какую-нибудь мерзость. Сволочи!
Он бегает по комнате, громыхает саблей, а глаза его мечут молнии на сундуки, койки, стены и пол, явно выискивая, к чему бы придраться. Но безуспешно. В помещении образцовый порядок. И хотя стоит гробовая тишина, всем ясно, что это — затишье перед бурей. Поэтому новобранцы дрожат от страха, бывалые солдаты ожидают, чем все это окончится, с любопытством, а старый тертый калач Пекарек, тот самый Пекарек, который в наказание служит в армии уже четвертый год, опять размышляет о чем-то непристойном.
И буря разражается. Повидимому, додумавшись до чего-то, поручик резко останавливается, подается всем телом вперед, хмурит брови и, не говоря ни слова, пронзает солдат страшным взглядом.
— Herstellt![14] — вскрикивает он вдруг. Его указательный палец впивается в воздух и застывает в таком положении.
Поручик стоит как вкопанный. Ни один мускул не дрогнет на его лице. Ни дать ни взять — статуя мести.
— Капрал Граздера!
Капрал вскакивает.
— Хир!
— Рядовой Хомяк!
Хомяк взлетает пробкой.
— Хир!
Этим поручик ограничивается. Он постукивает носком сапога о пол и пожирает глазами двух солдат, которые стоят, вытянувшись, как штыки на винтовках.
— Капрал Граздера… — и молчит.
Теперь уже в комнате — не просто трепетная тишина, а та тишина, какая обычно бывает на императорских маневрах, когда к войскам приближается самый главный начальник на войне. Поручик упивается этой тишиной, тишиной, вызванной им, поручиком Мазанцом, и пристально разглядывает то капрала, то Хомяка, продолжая при этом постукивать носком сапога о пол.
— Капрал Граздера, — повторяет он через минуту медленно и раздельно, — капрал Граздера! Рядовой Хомяк, если вы помните, сказал глупость… Вернее, я склонен считать то, что он сказал, глупостью. Склонен считать, хотя… хотя это вовсе и не глупость. Вовсе не глупость!.. — Глаза поручика впиваются в капрала. — Но после того, что здесь произошло, у меня нет ни малейшего желания быть к вам снисходительным… Этот человек сказал, что родина его — чехи!.. Так вот доложите мне, капрал Граздера, говорил я что-нибудь подобное?
— Осмелюсь доложить, пан поручик, я ничего не знаю!
— Что?! Вы ничего не знаете? Не знаете, да?
— Осмелюсь доложить, не знаю.
— Не знаете… Стало быть, не знаете? Ну-с, хорошо. Рядовой Хомяк!
— Хир!
— Кто тебе сказал, что наша родина — чехи?
У русина начинают дрожать коленки. Он пялит на офицера голубые, полные ужаса глаза.
— Кто тебе это сказал? — орет поручик. — Кто сказал, что родина — чехи?
— Рядовой Прашек, — запнувшись, отвечает Хомяк, не совсем понимая, о чем его спрашивают.
— А-а-а! — поручик обводит взглядом сидящих солдат. — А-а-а! А вы об этом не знали, капрал?
— Не знал.
— Рядовой Прашек!
Нечто синее взмывает над глыбой солдат и сундучков.
— Хир!
— Вы говорили это Хомяку?
— Осмелюсь доложить, пан поручик, говорил. Только так, шутя.
— Zum Rapport! — ревет поручик, сверкая глазами. — Alle drei setzen![15]
За оскверненный пруд, за лунную ночь, за девушку, с глазами, темными, как сливы, за свои нежные чувства лейтенант отомстил и теперь снова намеревается повести разговор о любви к родине. Но тут в коридоре раздаются шаги и звон шпор. Дверь распахивается, на пороге появляется пан майор в сопровождении пана капитана.